* * *
— Это даже не двойка, это единица, Олаф, — сказала учительница литературы.
— Почему? — с вызовом спросил тот.
— Потому что надо было прочитать произведение, а не послушать по дороге в школу пересказ Иды.
Олаф думал соврать, что читал, но не стал унижаться.
— А если оно мне не нравится?
— Чтобы решить, нравится произведение или нет, нужно сначала его прочесть.
— А если я не хочу его читать? Если мне неинтересно?
Понятно, что спорить смысла не имело, но чем дольше Олаф препирается, тем меньше шансов получить единицу у остальных. Ну в самом деле, зачем им «Ромео и Джульетта», это не нормальный допотопный английский, а стилизация под устаревший его вариант! Никто из ребят его читать не стал, про любовь — это для девочек.
— Дружочек, иногда надо делать и то, что тебе неинтересно. Нельзя вырасти культурным человеком, не зная Шекспира.
— Может быть, я не хочу вырасти культурным человеком… — проворчал Олаф, понимая, что перегибает палку.
— Хочешь уподобиться дикому варвару? — учительница изогнула губы в снисходительной улыбке. — Довольно, Олаф. Довольно множества «хочу». Если бы люди руководствовались своими «хочу», они бы давно вымерли. Изволь к следующему уроку прочесть пьесу и не надейся отвертеться, я обязательно тебя спрошу.
— Это пьеса для девчонок… — пробормотал Олаф себе под нос.
— Ах вот как! — учительница рассмеялась. — Настоящего мужчину, по-твоему, не должна взволновать история о любви? Нет, милый дружочек, ты ошибаешься. Это настоящий маленький мальчик не способен понять человеческих страстей, а не взрослый мужчина. Литература призвана поднимать человека над самим собой, делать его взрослей. Она дает возможность обрести опыт чувства заранее. Но главное даже не в этом. «Ромео и Джульетта» — пьеса не о любви вовсе, а о победе любви над ненавистью. О том, насколько высока цена этой победы, а значит, насколько ненависть сильна.
Пространные словеса о гении Шекспира избавили остальных от вызова к доске, ради этого можно было смириться с обидным «настоящим маленьким мальчиком». Читать, конечно, сильней не захотелось, но все же пьеса была гораздо короче, чем нудный «Обломов». Считалось, что читать на допотопном русском легче, чем на английском, — гиперборейский язык взял от русского больше, чем от финского и норвежского, — однако тяжеловесная русская классика вызывала у Олафа тоску и пессимизм. Ну почему в школе нельзя изучать «Остров сокровищ» или «Одиссею капитана Блада»? Их и на английском читать легко и интересно.
На острове Озерном, большущем по меркам Новой Земли, кроме Сампы размещалось еще четыре общины; одна из них, Узорная, была крупной: с ткацкой фабрикой, школой, библиотекой, больницей на пятнадцать коек, маяком и высокой пристанью. Фабрика стояла на берегу Чистого озера, а поселок Узорной протянулся от фабрики до берега океана. Сампа же находилась в южной части острова, между океаном и озером Рог, изгибавшимся узким полумесяцем вокруг ржаных, овсяных и картофельных полей. По другую его сторону лежал сухой сосновый бор, ягодники, за ними — мшистое болото с клюквой, а уже за болотом — луга общины Сытной, где держали коровье стадо в восемьсот голов. Ну и на востоке, на озерах, жили рыбоводы, их было совсем немного.
Домой в тот день возвращались без старшеклассников — у них было больше уроков. Это пятиклашкам не разрешали идти в Сампу одним, а Олаф и Ида считались вполне взрослыми, чтобы отвечать за маленьких. Такие дни выпадали не часто, и, признаться, Олаф гордился тем, что он старший и отвечает за остальных.
Вообще-то полагалось двигаться в обход болота, по широкой проезжей тропе вдоль леса, а потом через «большой» мост, у самого впадения Синего ручья в озеро Рог. Но, понятно, никто таких кругов никогда не делал, ходили напрямую по болоту и через ручей перебирались по бревнышку, в узком месте: получалось километров пять, не больше. Можно было и дрезину подождать, тогда до Сампы добирались бы минут двадцать, но дрезина шла из порта в пять часов, торчать в Узорной никто так долго не хотел.
С той осени в школу Узорной пошел и братишка Олафа, Вик, — в Сампе была только младшая школа, один класс на всех, в нем едва набиралось десять человек.
Ночь только начиналась — в полдень небо еще светилось на юге волшебным сине-зеленым светом, но к концу уроков становилось совершенно темно. Зимой, когда выпадал снег, дорога не казалась такой темной, но осенью иногда приходилось идти чуть ли не ощупью. Электрических фонариков в те времена не было (верней, были, но не фонарики, а фонари, и не для баловства, а для работы), и ребята брали с собой «летучую мышь», заряженную сыротопом[1]. Вообще-то она мало что освещала, потому и зажигали ее редко, и не на дорогу вовсе посмотреть. В тот раз «летучую мышь» нес Олаф — как старший.
Ида дразнила его за единицу по литературе до самого болота, и если бы она не была девчонкой, он бы быстро заткнул ей рот. Нет, ударить девчонку, конечно, унизительно, позорно. Но почему они пользуются этим? За единицу по литературе и так влетит, а тут еще она…
— Оле, ну вот зачем ты отвечал, а? Сказал бы, что не знаешь, и получил бы в два раза больше — не единицу, а двойку.
— Дура! Кроме меня в классе никого нет, что ли? — вспылил Олаф. — Я один, что ли, не читал? Я же время оттянул!
— Ох, благородный герой! — рассмеялась Ида. — Ромео и Джульетта поженились и стали жить вместе!
— Сама так рассказала, а теперь ржешь!
Ида расхохоталась еще громче.
— Не поженились. Обвенчались. Я сказала «обвенчались». А чем ты слушал, я не знаю.
— Какая разница: поженились, обвенчались… — проворчал Олаф. — Стали мужем и женой.
— Оле, они не могли жить вместе, в этом же основная суть. Если мы с тобой ночью тайно придем к Планете и скажем, что мы муж и жена, мне мама все равно не разрешит с тобой жить.
Малявки расхохотались (включая Вика!), кто-то сквозь смех выдавил неразборчивое «жених и невеста»…
— Чего? Вообще с ума свихнутая? Я с тобой жить и не собираюсь! Нужна ты мне! — Олаф не нашел больше слов в свое оправдание, захлебнулся возмущением. Малявки смеяться не перестали, даже развеселились еще больше, и от обиды Олаф ускорил шаг.
— Оле, Оле, погоди! — через минуту взмолился Вик. — Я так быстро не могу!
— Пусть идет, — услышал Олаф надменный голос Иды. — Мы и без него найдем дорогу.
Он шел так быстро, что через несколько минут перестал слышать голоса за спиной. Раза два или три его кто-то звал по имени, но Олаф не остановился и не ответил. Нет, ну надо было такое ляпнуть, а? Мама ей не разрешит… И Вик — ну какой мерзавец, а? Пусть не липнет после этого!
Темнота была кромешной, но этой тропинкой через болото Олаф ходил почти каждый день уже четвертый год подряд и сбиться с пути не боялся. В лесу бывает совсем ничего не видно, можно и на дерево наткнуться, а на открытом пространстве, как бы ни было темно, на фоне неба все равно видны какие-то ориентиры. Да и глаза быстро привыкают. Когда со света сразу в темноту выходишь — хоть глаз коли, а потом ничего.
Потихоньку обида выветрилась из головы, Олаф вспомнил, что он самый старший сегодня, а значит отвечает за остальных. По правде, Ида родилась на три месяца раньше, но девочек в таких случаях никто не считал — мужчина не должен перекладывать ответственность на женщину. И Олаф сообразил вдруг, что сделал именно это: оставил Иду старшей, переложил на нее свою ответственность! В ту минуту ответственность представлялась ему привилегией, а не тяжким бременем, и получалось, что он добровольно отдал Иде право старшинства!
Он подумал и остановился. Самое трудное по дороге — перейти ручей по бревнышку, малявкам надо помогать, особенно девчонкам. В глубине души Олаф подозревал, что Ида и с этим неплохо справится, — оно-то и было особенно обидно.
Стоять пришлось долго, прежде чем послышались голоса ребят; Олаф подумывал даже неожиданно выскочить на них из темноты с грозным рыком, но решил, что эта шутка ему уже не по возрасту. И просто стоял на тропинке, ждал, когда они подойдут.
— Оле, это ты? — заметив его на пути, спросила Ида.
— Я, я, — Олаф не стал ломаться и хотел уже повернуться и идти дальше, но Ида вдруг снова спросила:
— А где Вик?
— Чего? — не понял Олаф.
— Вик побежал тебя догонять, он тебя что, не догнал?
— Как… побежал догонять?.. — еле-еле выдавил Олаф. В голову стукнула кровь, в лицо бросился жар, а колени стали ватными, едва не подогнулись. Страх, стыд, чувство вины… — Почему? Зачем? Зачем ты его отпустила?
— Он меня не слушал. Ты же старший, а не я, — едко ответила Ида.
И, конечно, она была права. И, конечно, никто кроме Олафа не виноват — но можно было и не ерничать.
Они с полчаса бродили по болоту, звали Вика, но он не откликался. Зажгли «летучую мышь», темнота от этого стала только гуще, но Вик мог заметить огонек издалека — и Олаф задирал вверх руку с фонарем, чтобы его было видно как можно дальше. Малявки устали, у двух девчонок пришлось забрать сумки с учебниками.
Те часы Олаф и теперь вспоминал с содроганием — до сих пор не простил себе той глупости, которую сделал. А тогда… Тогда он был в полном отчаянье, обмирал от ужаса: а если Вик провалился в трясину? Это на тропе нечего бояться, но мало ли куда братишка мог забрести? Даже если не утонул, а просто промок и сидит сейчас где-нибудь под кустом и замерзает? Картинка, нарисованная воображением, доводила его едва не до слез: младший братишка (которого Олаф всегда недолюбливал, к которому ревновал, надоедливый, липучий зануда!) плачет в полной темноте, зовет его, Олафа, все тише и тише, одинокий, промокший, замерзший! Впрочем, представить Вика тонущим в трясине было еще страшней, но и эту картинку воображение Олафа не обошло стороной… И хотелось куда-нибудь бежать, спешить, спасать, исправить, непременно исправить сделанное — знать бы, куда бежать…
— Оле, надо возвращаться в Сампу, за помощью… — сказала Ида, тронув Олафа за плечо. — Мы сами его не найдем.
Она уже не ерничала, наоборот — жалела его, переживала.
— Возвращайся, если хочешь… — прорычал Олаф, отвернувшись.
— Оле, это я виновата… Я его не задержала, я не подумала, что ты так далеко.
— Не надо! — огрызнулся он. И добавил помягче: — Ты тут ни при чем. Я слышал, как он меня зовет, и не откликнулся. Понимаешь? Если бы я откликнулся, он бы меня догнал!
— Если бы я тебя не дразнила, если бы не сказала эту ерунду… — Ида разревелась вдруг так горько, что больше не могла выговорить ни слова.
Если! Если бы он прочитал эту чертову пьесу, если бы не получил единицу, если бы не обиделся на Иду (и Вика)… Как много «если»…
— Перестань реветь, — проворчал Олаф. Вот потому женщину нельзя назначить старшей: в ответственный момент она разревется — будто слезами можно решить проблему. — Возвращайтесь в Сампу. Ты сможешь перевести малышню через ручей?
Ида закивала, попыталась вытереть слезы, шмыгнула носом.
— А дорогу найдешь?
Она закивала с удвоенной силой.
— Я фонарь себе оставлю, вдруг… — он пожал плечами.
— Может, тебе лучше с нами? — Ида спросила робко, заискивающе.
Он ничего не ответил — не мог он вернуться в Сампу, не мог! Ну как? Как посмотреть маме в глаза, отцу? И потом, когда еще помощь соберется: а если не успеют?
Сколько раз им говорили не ходить через болото! Сколько раз повторяли, что держаться нужно вместе! Сколько раз предлагали делать уроки в школе и ехать домой на дрезине! Не слушали, конечно не слушали! Потому что до поры все было хорошо, ничего не случалось! Как говорил Матти: «Пока не прилетит жареная птица».
Оставшись один, Олаф начал поиски с удвоенной силой — теперь не требовалось присматривать за остальными, сумки у него забрали (включая его собственную), и появилась возможность менять руку, задирая вверх «летучую мышь». Он звал Вика не переставая, иногда ставил фонарь на мох, чтобы сложить ладони рупором, но неизменно поднимал «летучую мышь» повыше, не зная, что расходится дальше — звук или свет.
По его предположениям, помощь должна была появиться не позже чем через час, но сколько прошло времени, Олаф не представлял. А может, забрался так далеко на восток, что не слышал криков и не видел света фонарей? Всерьез заблудиться на острове нельзя, скорее рано, чем поздно выйдешь к океану, но некоторым удавалось, да… В основном, конечно, малышам.
Там, куда поиски привели Олафа, стоял редкий заболоченный лес; иногда он видел в темноте открытую озерную воду, но вплотную подойти к берегу не мог — однажды только напрасно промочил ноги. В лесу, хоть и редком, голос расходился не так далеко, а света «летучей мыши» можно было и в трех шагах не заметить.
Мысли с каждой минутой становились все мрачней, пошел мелкий ледяной ноябрьский дождь, не сразу, но промочил фуфайку и штаны, замерзли руки. Тогда Олаф думал со злостью, что так ему и надо, пусть будет холодно, мокро, пусть он устанет, простынет и тяжело заболеет, пусть упадет и что-нибудь сломает — может быть, от этого будет хоть немножко легче, может, в этом найдется какое-то оправдание… Лучше всего утонуть где-нибудь на подходе к озеру или провалиться в болотную трясину. И лишь мысль о том, что Вик тоже мокнет и мерзнет сейчас под дождем, не позволяла ему осуществить это глупое пожелание.
Олаф совсем потерял счет времени, руки отваливались — не осталось сил поднимать фонарь, — и он с отчаяньем думал, что если Вик утонул, то искать его придется всю жизнь… Он не представлял, где находится, и если раньше был уверен, что методично прочесывает островок, то теперь просто шатался туда-сюда в темноте. И кричать громко не получалось — он охрип; и, конечно, все равно звал Вика, но от этого до боли першило в горле, а звук выходил сиплым и тихим.
Он ни разу не подумал о том, что Вика давно нашли без него. Видел, как за горизонтом иногда освещается небо: значит, поиски еще не прекратились, значит, пускают сигнальные ракеты. Это не придавало сил, наоборот — только сильней мучила совесть: это его вина, он сам должен найти Вика, сам!
Олаф надеялся услышать ответ на свои крики и представлял, как отыщет братишку где-нибудь под кустом и как они вместе вернутся в Сампу. Он даже разработал план возвращения самым коротким путем… И иногда ревел (никто ведь не видел), когда понимал, что этим планам не суждено сбыться, если Вик утонул.
Заболоченный лес сменился сухим и густым, а вскоре Олаф вышел на опушку. Долго соображал, где находится — на лугах Сытной или на полях Сампы, но так и не понял.
Он издали заметил свет фонарей, а потом услыхал и крики, однако, к удивлению Олафа, люди с фонарями звали не Вика, а его самого. И он откликнулся как мог громко — громко не получилось. И идти в их сторону быстро тоже не получалось, он спотыкался и едва не падал с ног. Постарался поднять «летучую мышь» повыше и чуть не выронил ее совсем.
Но его заметили, осветили большими электрическими фонарями, побежали навстречу… Это были мужчины из Сытной (потому он и решил сначала, что до Сампы далеко), кто-то выпустил зеленую ракету из ракетницы — отбой тревоги, — ощупывали его, спрашивали о самочувствии, предлагали помочь идти, дали глоток спирта из фляжки и горячего чая из термоса. Было пять часов утра…
Вдали мелькнула еще одна зеленая ракета — отбой тревоги передавали по цепочке. Олаф боялся спросить про Вика, но догадался: если отбой, значит, Вика уже не ищут. Почему? Олаф и в детстве считался пессимистом (но называл себя скептиком).
Его нашли на границе земель Сампы и Сытной, а потому повели домой, в Сампу, — пришлось идти еще минут сорок, и продержался Олаф только из гордости. По дороге ему рассказали, какой переполох он поднял. Вик добрался до дома незадолго до возвращения Иды с ребятами — поплутал немного по болоту, но увидел издали огни Сампы и довольно быстро вышел к Синему ручью. Олафа сначала ждали, потом искали своими силами, потом по рации передали тревогу в Сытную и Узорную. Пускали ракеты — по ним Олаф мог определить правильное направление движения.
Гора должна была свалиться с плеч — и она свалилась, Олаф редко бывал так счастлив, как в ту минуту: Вик жив, с ним все хорошо, он не утонул, не замерз и, наверное, даже не простудился. Конечно, Олаф виноват, но совсем не так виноват. Конечно, так делать нельзя, но… искать Вика всю жизнь точно не придется. И обиды не было, только радость. А вот идти стало гораздо тяжелей, холод дал о себе знать, усталость навалилась — последний километр Олаф прошел еле-еле, шатаясь и спотыкаясь.
В Сампе никто не спал, и в клубе, и перед клубом горел свет, туда потихоньку подтягивались мужчины, которые искали Олафа на болоте, — в блестевших от воды плащах, с тяжелыми электрическими фонарями… Он заметил лицо мамы в освещенном окне клуба — и оно тут же исчезло, упала занавеска: должно быть, мама побежала его встречать. Вообще-то никто не сердился: Олафа раза три хлопнули по плечу, пока он подходил к клубу, и шутили, и улыбались — радовались.
Но первым навстречу Олафу из клуба вышел Матти. Он вовсе не радовался (потом Олаф понял, что радовался, конечно, просто не считал нужным это показать), лицо его было злым и презрительным. Олаф краем глаза увидел отца, тоже в мокром плаще, но без фонаря, с откинутым капюшоном, — тот бежал к клубу и улыбался.
— Скажи мне, каким местом ты думал? — спросил Матти, не повышая голоса. — Какого черта три общины всю ночь ползали по болоту под дождем? Ради чего твоя мать чуть не лишилась рассудка, а?
Наверное, стоило помолчать. Но то чувство вины, которое водило Олафа по болоту всю ночь, не могло сравниться с этим, маленьким, чувством вины — за то, что его искали. За то, что за него волновались. Он ведь не винил Вика в том, что тот потерялся.
— А зачем меня искали? Я бы и сам дорогу нашел, — ответил Олаф, с вызовом глянув Матти в лицо.
Матти его ударил. Не сильно, открытой ладонью по щеке, больше унизительно, чем больно, — но Олаф и без этого еле стоял, а потому не удержался, слетел с ног и плюхнулся в глубокую грязную лужу. Да еще и не сразу смог подняться.
Дальнейшего он от отца не ожидал. Отец считался человеком мирным, даже чересчур, старался избегать конфликтов, в ссорах всегда первым искал примирения и вообще слыл миротворцем. А тут… Он и не сказал ничего, просто подбежал и врезал Матти кулаком в подбородок, а кулак у отца был еще тот, да и силищей он обладал неимоверной — Матти отлетел шагов на пять и навзничь повалился на землю. И тоже не сразу смог встать.
Олаф думал, они подерутся, что Матти этого так не оставит. Он всегда недолюбливал отца, всегда отзывался о нем с презрением, давал едкие советы, как надо растить сыновей… Но Матти поднялся — легко, одним движением, хотя был далеко не молод, — потрогал челюсть, смерил отца взглядом и сказал:
— Пусть так. Будем считать, что и ты, и я поступили по справедливости.
По дороге к дому мама со слезами беспорядочно целовала Олафа в лицо, мяла в кулаке его волосы, прижимала голову к себе. Отец был мрачен, но на Олафа не сердился нисколько — переживал, наверное, из-за Матти.
А дома, когда Олаф наконец-то улегся в теплую постель (Вик даже не проснулся!), отец пришел к ним в спальню, присел на краешек кровати.
— Тебе, конечно, не стоило уходить от ребят, потому что ты был старшим. И, конечно, тебе надо было пойти в Сампу за помощью, вместе со всеми. Потому что глупо действовать в одиночку: даже если ты виноват, в этом нет никакого толку. Ведь смысл был не в том, чтобы успокоить совесть, а в том, чтобы найти Вика, верно?
Олаф кивнул — говорить он совсем не мог, голос сел окончательно.
— Но я все равно тебя понимаю. И… Не знаю, но мне кажется, ты молодец. Может быть, и глупо вышло, но ты поступил как мужчина, как старший. Только в следующий раз… в общем, верь людям, не бойся опираться на людей. Никто ведь не переломился, когда тебя искал. Это нормально, понимаешь? Когда люди все вместе, когда помогают друг другу в беде.
«Не переломился» — это было одно из любимых словечек отца…
— Пап, — прохрипел Олаф, — но зачем? Зачем? Я бы сам вышел, я не терялся!
— Вик тоже не терялся. Но ты же его искал, правда? — усмехнулся отец. — Спи.
Олаф проболел после этого больше двух недель, успел прочитать «Ромео и Джульетту», но нисколько не впечатлился — скучная оказалась пьеса, как и ожидалось. Вик лип к нему еще больше и еще сильней надоедал. Пожалуй, Олаф вынес из этой истории только одно: быть старшим — не привилегия, а ответственность. И как бы он ни ненавидел Матти, как бы ни хотел обвинить его хоть в чем-нибудь, но именно тогда задумался о том, что Матти — всегда старший, всегда ответственный. Наверное, это тяжело — всегда за всех отвечать.
__________
Собранные вокруг печки камни еще не остыли, но Олаф все равно развел огонь — чтобы тепла хватило до утра. И на этот раз собирался закрыть вьюшку, чтобы тепло не вытянуло наружу слишком быстро.
Он сложил тщательно записанный протокол вскрытия в папку и взялся за журнал экспедиции, забравшись под полог из спальников — чтобы было теплее.
Похоже, столь серьезный в понимании ОБЖ документ инструктор отдал на откуп студентам, сделав там только самую первую запись: «Высадились на остров благополучно. До рассвета доставили снаряжение на место стоянки, установили ветрогенератор». Далее журнал «заполнялся» правильным и аккуратным девичьим почерком. Олаф посмотрел в конец записей: точно, «По поручению вышестоящей инстанции — Сигни (Бруэдер)». «Коррективы внес Саша (Бруэдер)» — это было приписано другим, небрежным, почерком на полях. Олаф видел множество подобных журналов, все они из серьезных документов превращались в несерьезные — даже вполне солидные люди на этих страницах упражнялись в остроумии, чего же требовать от студентов?
Впрочем, записи смешными ему не показались.
«Неожиданная смена погоды на закате не напугала колонистов — ни снег, ни ветер не могут соперничать с их силой духа, мощным аккумулятором ВЭГ и водонепроницаемой крышей».
Вот как. Значит, пошел снег и они укрылись во времянке, не закончив обустройство лагеря.
«Правильное питание — залог успешной экспедиции, так считает главный повар (зачеркнуто) главная повариха (вставлено сверху корявым почерком) колонии Гагачьего острова, Лиза (Парусная)». «Решение разбить лагерь на продуваемой всеми ветрами высоте принято вышестоящей инстанцией и не должно учитываться при подсчете суммы баллов, набранной колонистами, — прямо заявил староста колонии Эйрик (Инжеборг). Вышестоящая инстанция ничего на это не ответила».
Какая вышестоящая инстанция? Кто, кроме студентов и инструктора, мог выбрать место для размещения времянки? Или его искали заранее, по картам? По картам такого лучше не делать. До Олафа не сразу дошло, что вышестоящая инстанция — это инструктор.
«Лекцию о борьбе с морской болезнью, запланированную на день выхода катера в море, сегодня прочтет Лори (Маяк). Досадная задержка обусловлена тяжелым приступом морской болезни у лектора». «Обзорную экскурсию по острову совершили сегодня два отчаянных колониста. Результаты: минус 15 баллов в общую сумму зачета, упавшая растяжка и уровень потолка ниже допустимой ОБЖ нормы. Имена экскурсантов в целях их безопасности не публикуются». «Громкую дискуссию вызвал вопрос о критериях необитаемости островов вообще и Гагачьего в частности. Можно ли считать необитаемым остров, на котором размещено оборудование метеослужб или какие-либо другие следы жизнедеятельности человека?»
Олаф не знал, что тут размещено оборудование метеослужбы. И не мог предположить, какое оборудование метеоточек работает автономно.
Надежда — опасная, как всегда, надежда — вспыхнула, прогнала сонливость. Если на острове есть метеоточка, то ребята могли укрыться там, у метеорологов, и не в надувной времянке, а в крепком отапливаемом домике.
Надежда угасла так же быстро, как и появилась: если бы на острове была метеоточка, не пришлось бы посылать спасательный катер, уж у кого, у кого, а у метеослужбы есть рация, и не одна, а также основная и аварийная системы электроснабжения. Ветряк на стационарной мачте был бы виден еще с катера.
Может, метеоточка прекратила работу? Ветряк демонтировали, но домик могли и оставить. Проклятая надежда опять зашевелилась внутри. Надо обойти остров по периметру (лишь бы не спускаться по южному склону?), посмотреть, что ребята приняли за оборудование метеослужбы.
«Последняя новость сегодняшнего дня: на Гагачьем острове не обнаружено ни одной гаги, хотя вокруг присутствуют следы утиной жизнедеятельности. Желание некоторых колонистов погладить утеночка так и не будет осуществлено».
Олаф вернул журнал в папку и откинул полог шатра, чтобы положить ее на место.
На торец времянки четко ложилась тень человеческой фигуры. Женской фигуры. Девичьей. Олаф остолбенел и несколько секунд не двигался. Ветер дернул створки тамбура, тень шевельнулась, переместилась в сторону южного склона — с океана долетел еле слышный плач орки, будто его принес порыв ветра. Тень уходила в темноту — Олаф видел, как она повернулась в профиль и двинулась прочь. И… Может, это была не девичья фигура — бросилась в глаза впалая грудь.
Погладить утеночка? Так и не будет осуществлено. Никогда.
Он вернулся под полог, раскопал в изголовье флягу со спиртом, налил в кружку граммов пятьдесят и выпил не разбавляя. Это от одиночества. Человек не может один.
[1] Сыротоп (здесь) — ворвань, жидкий жир рыбы и морских животных, вытапливаемый на солнце, без варки.
Новые комментарии