А еще это воспоминание кричало о том, что у него никого больше нет, никого нет! И думать об этом Моргот не умел. Он давно научился не думать об этом — ему казалось, что научился. Он не хотел отдавать себе отчета даже в ненависти, которая отчасти притупила боль. Но маленький мальчик, маску которого он так хотел с себя снять, этого не знал. Этот мальчик с отчаяньем думал: он никогда больше не ощутит защищенности, он никогда и никому не доверит вести себя за руку, потому что доверять некому. И нет ни одной иллюзии, в которой это можно осуществить. Потому что смерть исключает иллюзии.
Моргот машинально стиснул в кулаке горсть земли, размял ее между пальцев и почувствовал, что плачет. Не как взрослый, а как потерявшийся маленький мальчик, которого никто не держит за руку на краю огромного поля. Слезы неожиданно принесли ему облегчение — наверное потому, что никто их не видел, — и через некоторое время к нему вернулось ощущение нереальности, мистики происходящего: он снова посмотрел на себя со стороны, и снова пространство, развернувшееся перед ним, восхитило его и привело в трепет. Это было слиянием… Он ощутил себя частью этого огромного пространства.
«Я стоял напротив неба, и оно серебрилось сумеречным светом. Я раскидывал руки в стороны, но не для того, чтобы взлететь: я хотел быть таким, как оно. Я хотел втянуть его в себя и пропитаться им насквозь. Вокруг меня трепыхался эфир, я различал его вибрации сквозь звон в ушах, как сквозь телефонные гудки. Он шептал мне что-то на незнакомом, но понятном языке, он попискивал и мигал светодиодами светляков, как аппаратура в реанимации, тонко пел голосом пастушьей дудочки и рокотал еле слышным инфразвуком. Он растворялся во мне, и небо летело мне навстречу. Я лицом ощущал его приближение, я чувствовал поток элементарных частиц, пронизывавший мое тело, и прохладную влажность ветра на губах».
Моргот вернулся в подвал днем, когда мы, проголодавшись, забежали пожарить хлеба — утром в субботу Салех, глядя в пустой холодильник, долго чесал в затылке, а потом ушел и принес две буханки. Я думаю, ему дали в булочной неподалеку — он время от времени пил с их грузчиками и знал продавцов. Моргот отогнал нас от сковороды, слопал четыре куска и запил водой из носика чайника.
— Первуня, тапки мне притащи, — велел он и сел за стол, включив чайник в розетку. Только тут мы заметили, что он вернулся босиком, со сбитыми до крови ногами.
Первуня с радостью от оказанного доверия кинулся в его каморку. Бублик, сгрузив на тарелку остатки хлеба со сковороды, снова поставил ее на раскалившуюся докрасна конфорку.
— Моргот, у нас совсем деньги кончились… — начал он осторожно. — И еды нет.
— А я-то что сделаю? — неожиданно громко рявкнул тот. — Я их что, печатаю, что ли?
— А ты укради чего-нибудь! — посоветовал Силя с энтузиазмом.
Моргот щелкнул его по лбу, но несильно, скорей в шутку:
— Умный больно.
— Моргот, тут тока один тапочек! — заныл Первуня из каморки.
— Поищи хорошенько, — посоветовал Моргот. — Ничего сами сделать не можете! Навязались на мою шею…
— Моргот, а сейчас кино будет. Будешь с нами смотреть? — спросил я. — Хороший фильм, про войну. Там про детей.
Перед нашим маленьким телевизором стояло большое вытертое кресло с выпиравшими пружинами — в нем сидели или Моргот, или Салех, а если их не было, то мы умудрялись залезать в него вчетвером.
— Мне детей и так хватает выше крыши, — проворчал Моргот и выдернул шнур закипевшего чайника из розетки, — Салех был мастером на все руки, вместо прогоревшей спирали он пристроил в чайник два лезвия, стянутых нитками, и вода закипала за считанные секунды.
Моргот очень редко смотрел с нами телевизор, зато часто кричал на нас из каморки, чтобы мы наконец выключили эту ерунду, — для нас это означало сделать потише и подвинуть кресло ближе к телевизору. Он почему-то терпеть не мог мультиков, называл их полным идиотизмом, но, как ни странно, очень часто цитировал мультики из своего детства — видимо, их он идиотизмом не считал.
— А что, и сахара совсем нет, что ли? — спросил Моргот, приподняв крышку сахарницы, когда налил старой заварки в чашку.
Бублик, переворачивавший на сковородке куски хлеба, посмотрел на него с сочувствием и подмигнул мне:
— Килька?
Я тоже подмигнул ему: накануне вечером мы толкались в вокзальном буфете и набрали кусков сахара, которые оставляли на блюдцах посетители. Нам даже досталось несколько штук в упаковке с нарисованным скорым поездом. Конечно, некоторые кусочки были немного подмочены чаем или кофе, но кто же будет обращать внимание на такие мелочи, когда в доме вообще нет сахара?
Я с гордостью поставил перед Морготом кружку, в которой мы держали свои трофеи. Моргот долго разглядывал ее содержимое, скривив лицо, а потом спросил:
— Это что?
— Сахар, что же еще! — ответил Силя с небрежной гордостью.
— У меня такое ощущение, что его кто-то уже ел, — Моргот шумно сглотнул. — И где вы это взяли?
— Так в буфете, — пожал плечами Силя, — там много оставляют.
Моргот посмотрел на нас, на всех по очереди.
— Ну-ну… А на помойке жратву не пробовали искать?
— На помойке грязное все, — сказал Силя не подумав.
— Ваще сбрендили, да? — рявкнул Моргот. — Еще по помойкам лазать начните!
— Так денег же нету, Моргот… — невозмутимо ответил Бублик. Ему-то как раз доводилось искать пропитание на помойках.
В эту минуту Первуня наконец нашел вторую тапку Моргота и вышел из каморки, выставив обе перед собой.
— Вот! — он сунул их Морготу в руки, и тот долго смотрел, не понимая, почему они оказались у него на коленях, а не на полу.
— Если денег нет, можно совсем освинеть, что ли? — Моргот со злостью швырнул тапки на пол.
— Моргот, погоди, — Бублик снял сковородку с плиты. — Ты ноги помой и носки одень.
— Надень, — машинально поправил Моргот и прошипел, спохватившись: — Еще один умник!
— Ты все тапочки испачкаешь, — подтвердил Первуня.
— Ублюдки мелкие, — сказал Моргот себе под нос, подхватил тапки и прихрамывая пошел наверх.
Бублик сунул Первуне в руки полотенце и носки Моргота, которые сушились на бельевой веревке, и послал его следом. Бублик был уверен, что в семье все должны заботиться друг о друге…
С фильмом тоже вышел скандал. Смотреть его с нами Моргот не стал, завалился на кровать с книжкой, но, конечно, сквозь перегородку все слышал. Фильм подходил к концу, когда Моргот вышел из каморки, хлопнув дверью, и уставился в экран. Я только однажды видел у него такое лицо — когда мы сожгли машину миротворца. Но тогда он был спокойней. А в этот раз у него подрагивал подбородок и желваки катались по скулам.
— Вы где раскопали это дерьмо? — спросил он тихо.
— Так по первой программе же, Моргот! — немедленно ответил Первуня.
— Я когда-нибудь разобью этот ящик… — он громко скрипнул зубами. — Вы сами поняли, что вам показывают, вы, придурки?
— Да хороший фильм, Моргот, — сказал Бублик, — смешной.
Я не очень хорошо помню тот фильм. Помню, что про войну, про компанию подростков, которая попадала в какие-то смешные ситуации, перебегая от толстых партизан, осевших в деревне и трескавших огурцы под самогонку, к худым фашистам с вытянутыми мордами. И те, и другие пытались заставить их воевать, отправляли на задания, но подростки умудрялись выкручиваться. Это была комедия, и мы хохотали. Мне и сейчас кажется, что Моргот напрасно увидел в ней злой умысел: фильм был попыткой снять что-то похожее на французские комедии, ставшие классикой кино, и попыткой неплохой.
Моргот иногда становится серьезным, приподнимается в кресле, опираясь локтями на подлокотники, и говорит сузив глаза; это другая роль, роль человека, раскрывающего душу.
— Килька, я никогда не был красным, в том смысле, который в это вкладывал Макс. Я был красненьким, — он произносит последнее слово по слогам, с издевкой. — По сути, у меня вообще не было убеждений. Верней, я хотел, чтобы у меня не было убеждений. Под свои убеждения я подкладывал нечто вроде логического базиса и старался увидеть объективную картинку, исключив собственные эмоции. И верил, что у меня это получается. С тем фильмом… Посмотри я его лет в восемнадцать, я бы и сам хохотал вместе с вами. Этот фильм смеялся над набившим оскомину пафосом, который мне навязывали в детстве и в юности. Он откровенно издевался над теми формулировками, которых вы не слышали, а я помню наизусть. Но видишь ли, Килька… Я к тому времени начал подозревать, что набивший оскомину пафос был частью игры, он как будто специально приобретал гротескные формы, чтобы вызывать отвращение. Эта идея мне совсем не нравилась, потому что при таком раскладе получалось, будто я клюнул на чью-то удочку, будто кто-то просчитал меня и заставил думать и действовать вопреки моей собственной воле. Поэтому эту идею я не развивал. Но тот фильм, который смеялся над тем, над чем смеяться нельзя, — он как будто показал меня со стороны, он показал следующий ход: пафос — отвращение к пафосу — смех как защита от отвращения — прямое издевательство. И издевательство уже не столько над пафосом, сколько над подвигом, над смертью. Я и сейчас, произнося эти слова — смерть, подвиг, — оглядываюсь и прислушиваюсь: никто не смеется надо мной? Я боюсь говорить их вслух, потому что они табуированы, они высмеяны тысячу раз, в том числе мною самим.
— Знаешь, мне показалось, это просто комедия, — я пожимаю плечами.
— Потому что вы не проходили этой цепочки. Вам в голову положили готовое отношение к войне: разжиревшие партизаны, ушедшие в леса, чтобы не работать на фашистов, и больные на голову энтузиасты, призывающие к борьбе, которых никто не слушает. Вам и в голову не может прийти, что есть другое отношение. Вам все ясно. У вас внутри не свербит задняя мысль: а может, смеяться над этим нехорошо? У вас не возникает ощущения бесстыдства, как при первом появлении на нудистском пляже: еще вчера тебе твердили, что обнажаться при посторонних стыдно, а тут выясняется, что стыдно этого стыдиться. Понимаешь, о чем я говорю? У вас нет ощущения запретности. Поэтому для нас это комедия с подтекстом, а для вас — всего лишь развлечение.
— Ты хочешь сказать, что твой стыд и твое ощущение запретности перевесили твой страх показаться смешным? — я поднимаю брови и чуть улыбаюсь.
— Нет. Я просто взбесился. Какого черта вы смеетесь над тем, о чем ни хрена не знаете? И какого черта вам на уши вешают эту лапшу, как истину в последней инстанции? Потому что мы смеялись над собственным пафосом, а вы — над подвигом и смертью, — он откидывается назад и берется за сигарету: сеанс откровенных размышлений окончен. — Отстань от меня. Я запутался. Считай, я сыграл роль Макса.
О роли Макса я могу сказать сам — это несерьезно. Макс бы произнес речь или прочел лекцию, но не стал бы орать целых десять минут о том, чтобы мы не смели смотреть подобную ерунду. Конца фильма мы так и не увидели.
К угону машин Моргот подходил серьезно и старался не делать этого наудачу. Если мелкое воровство или грабеж были для него скорей способом развлечься, пощекотать нервы с выгодой для себя — и именно поэтому он частенько попадал в неприятные ситуации, — то в угоне он считал себя профессионалом, по нескольку дней или даже недель присматривал за машиной, изучал сигнализацию, время возвращения хозяина домой, а потом действовал быстро и чисто.
В последние дни он позволил себе расслабиться, и те машины, что имелись у него на примете — а он всегда имел несколько машин на примете, — на некоторое время остались без внимания.
После долгих шатаний по пересеченной местности босиком он был не готов отбирать сумочки или таскать из машин барсетки — у него болели ноги, вместо удобных и бесшумных кед ему пришлось надеть топающие ботинки, и он сомневался, что в случае чего сможет уйти от погони. Раза два его умудрялись изловить, и воспоминания об этом Моргот имел самые неприятные.
Но деньги требовались срочно, и Моргот шатался по ночному центру города — по ярко освещенным улицам, по темным дворам, вокруг автостоянок, рядом с ресторанами и казино. Но стоянки охранялись, оставленные во дворах машины надо было прежде проверить на предмет противоугонных устройств, а соваться в машину, ничего о ней не зная, Моргот не собирался. Возле ресторанов было суетно, но не настолько, чтобы человек, открывший капот машины, не бросился в глаза. В конце концов, Моргот отказался от мысли найти что-то подходящее в центре и направился к трассе, ведущей в аэропорт.
По дороге он проклял все на свете: идти предстояло не меньше полутора часов, а тут еще и ботинки натирали ноги, и без того избитые прошлой ночью. Когда он наконец занял позицию за деревом возле киоска, продававшего пиво и сигареты на трассе, ему показалось, что он не сделает больше ни шагу.
Редкие машины время от времени останавливались возле киоска, и трижды одинокие водители оставляли ключи в замке зажигания, но они знали, что делали: такие машины мог угнать разве что обкуренный подросток, чтобы покататься и бросить, — они не годились даже на запчасти. Моргот начал мерзнуть: в воздухе появилась предрассветная сырость, и поток машин совсем поредел. Возвращаться в город пешком и ни с чем показалось ему слишком тяжким испытанием, и он решил подождать, когда закончится «мертвый час» и из города потянутся «ранние пташки».
Он едва не задремал, когда перед киоском остановился роскошный внедорожник, а из него, даже не захлопнув толком дверь, выпорхнуло небесное создание: миниатюрная платиновая блондинка с кукольными глазами. Пассажиров в салоне не было, ключа в руках у куколки — тоже.
Моргот умел двигаться бесшумно, незаметно и быстро, чем невероятно гордился. Ботинки немного мешали, но от крови, хлынувшей в голову, он даже не почувствовал боли в стертых ногах. Он сел в машину, когда ее хозяйка что-то щебетала в окно киоска. Она не заметила его! Ключ торчал в зажигании, и брелок на нем блестел и покачивался. Эта машина не могла не завестись в одно мгновение! Продавец в киоске показывал на него пальцем через стекло, а блондинка еще не сообразила повернуть голову в его сторону, когда Моргот сорвался с места.
Он напоминал себе хищника, сидевшего в засаде, чтобы в подходящий миг нанести молниеносный удар.
Куколка бежала за машиной и кричала. И куколку больше не напоминала. Она кричала так, будто Моргот забрал у нее не машину, а любимое дитя. Он видел, как она, скинув туфли на шпильке, бежала за ним босиком, быстро и отчаянно. Перекошенное от крика лицо, разводы обильной туши под глазами, безумные глаза навыкате отпечатались у него в памяти, и он долго не мог отделаться от этого воспоминания. Моргот, конечно, успокаивал себя мыслью, будто девушка страдает истерией, но почему-то нехороший осадок мешал ему насладиться победой.
Он ушел с трассы, ведущей в аэропорт, на узкий проселок, который должен был вывести его к шоссе за пределами города: внедорожник подскакивал на ухабах, но мчался вперед уверенно, как и положено танку. Кровь еще кипела и стучала в виски, начинала блаженно кружиться голова, когда, после очередного прыжка через выбоину в щебеночном покрытии, Моргот услышал за спиной какой-то звук. Рев мотора мешал ему прислушаться, но сердце тут же нырнуло поглубже и затрепыхалось, как заяц под лопухом. Он не сбавил скорости, покрепче вцепившись в руль, и повернул зеркальце так, чтобы увидеть заднее сиденье. В темноте ничего разглядеть не удалось, Моргот ждал удара из-за спины, но не останавливался и не отвлекался — убиться на этой дороге ничего не стоило.
Звук повторился — похожий на вздох или на всхлип, непонятный, но живой звук, и Морготу почудилось, что он спиной ощущает чужое дыхание и тепло чужого тела. Надо было остановиться, но он почему-то упорно гнал машину вперед, как будто надеялся обогнать того, кто прячется сзади. Внедорожник тряхнуло, в лобовое стекло плеснуло грязью из глубокой лужи, брызги широким веером полетели в стороны, а сзади донесся нудный писк, какой-то нечеловеческий, долгий и слишком тонкий. Моргот почувствовал, как между лопаток катится капля пота и щекочет сведенную от напряжения спину. И когда он хотел вытереть покрывшийся испариной лоб, тонкий писк вдруг оборвался шумным глубоким вдохом, и, перекрывая грохот мотора, с заднего сиденья раздался визгливый детский рев.
Моргот ударил по тормозам.
Он ругал самого себя, невезение, тупоголовую блондинку, оставившую ключи в зажигании, бросив на заднем сиденье спящего ребенка. Понятно, отчего она ударилась в такую истерику!
Дети в это время должны спать дома, в кровати, а не разъезжать с мамашами по кабакам и дачам!
И нечего покупать пиво в киосках, когда везешь собственное дитя!
Надо как следует закрывать двери дорогих иномарок, тогда никто на них не уедет прямо у тебя из-под носа!
И вообще, кроме красивых глаз и светлых волос надо иметь хоть немного мозгов и время от времени ими пользоваться!
Моргот заглушил мотор и неловко повернулся назад, перегибаясь через сиденье с подголовником. Это была девочка лет трех, в розовом комбинезоне и с розовыми бантиками в тощеньких косичках.
Через пять минут его будет искать вся военная полиция города, и квалифицируют его преступление как киднеппинг.
— И чего ревем? — спросил он спокойно, нажав ребенку на нос, как на кнопку, — нос был мокрым и горячим.
От его отеческой ласки плакать дитя не перестало. Не бросать же девочку прямо здесь, на проселке? Можно сказать, в лесу… Кто знает, куда она заползет, пока полиция догадается, где Моргот свернул с трассы?
Конечно, самым разумным было бы бросить машину здесь и пешком пойти в город. В машине с девочкой ничего не случится, а найдут ее через час или полтора. Но на это ни благоразумия, ни благородства Морготу не хватило. Он усадил ребенка на переднее сиденье, рядом с собой, время от времени показывая козу — он на дух не переносил детского плача, это могло довести его до трясучки за две минуты, — и поехал дальше, уже не так быстро, чтобы машину не подбрасывало на неровной дороге.
Удовольствие от легкой победы было безнадежно испорчено. Моргот нервничал и оглядывался по сторонам. На шоссе, куда его вывел проселок, в этот час не было ни одной машины. Опять же, оставить ребенка на дороге он не мог — ну кто знает этих детей, которые везде лезут и ни секунды не сидят на месте? Выберется на дорогу, и любая фура с заспанным водителем размажет ее по асфальту! Моргот проехал мимо освещенной заправки, но свернуть не решился: его сразу заметят.
Дитя устало оглушительно реветь и теперь потихоньку ныло, без слез, на одной ноте, изредка вдыхая, чтобы снова затянуть монотонное «у-у-у». Моргот очередной раз убедился в том, насколько младенцы отвратительные существа.
Следующая заправка, подешевле, была не так хорошо освещена, и Моргот решил, что дальше тянуть не имеет смысла. В стеклянной будке дремала всклокоченная девица лет двадцати, а охранник при ней храпел на всю округу, расположившись на узкой банкетке при входе. Моргот подъехал тихо, никого не разбудив.
— А теперь заткнись, — шикнул он на ребенка. То ли от испуга, то ли от неожиданности девочка замолчала и раскрыла рот.
Моргот вылез наружу, стараясь не шуметь, обошел машину, открыл правую дверь и взял дитя на руки. Она собиралась заплакать снова, но Моргот свел брови к переносице, цыкнул зубом, и девочка промолчала. Он усадил ее на ступеньки стеклянной будки и сказал:
— Я сейчас уеду, ты тут останешься одна, вот тогда реви погромче, поняла?
Вряд ли трехлетняя девочка кивнула ему потому, что согласилась, но Моргот успел привыкнуть к тому, что его распоряжения выполняются нами беспрекословно, и, довольный собой, сел обратно за руль. И как только внедорожник выбрался с заправки, вслед ему понесся громкий, захлебывающийся рев.
Макс смотрит вверх, вспоминая, о чем еще можно рассказать, улыбается сам себе и продолжает:
— Классе в третьем я хотел быть космонавтом. Мы все тогда хотели быть космонавтами и готовились к этому. Вместо центрифуги мы использовали карусель с детской площадки, ее надо было раскручивать руками. Тяжелая такая железяка, неповоротливая, с двумя сиденьями. Если ее крутили несколько человек, можно было добиться довольно большой скорости. Для третьеклассников испытание на самом деле было тяжелым, мы же все делали по-настоящему и крутили ее сначала по пять минут на каждого, а потом по десять. Я мог кружиться на ней хоть целый час, Моргот же пять минут еще выдерживал, да и то исключительно из гордости, но когда мы попробовали крутиться по десять минут, его укачало и рвало очень долго. Конечно, мы ему сказали, что космонавтом ему не быть: по здоровью не пройдет. Разве что каждый день будет тренироваться. Он продержался три дня, а потом придумал, что космонавтом быть вовсе не хотел, а хотел быть конструктором ракет. Мы смеялись, конечно, и говорили, что конструктором быть проще простого, а ты попробуй на центрифуге покрутиться! Я не думал, что он запомнит этот случай. Только когда он в университет поступил, то напомнил мне об этом… А я не мог понять, почему он до последнего скрывал от всех свою специальность! Он думал, все помнят об этом. Он слишком серьезно относился к своим неудачам, он считал, что люди все его неудачи записывают в блокноты и ждут случая их припомнить. А специальность его называлась «Стартовые комплексы ракет и космических аппаратов»…
— А почему ты называл его принц-принцесса? — спрашиваю я.
Макс усмехается.
— Как он злился! А меня его злость забавляла. Однажды он болел ангиной, я пришел к нему после школы. Вообще-то, мне не разрешали к нему приходить, потому что я мог заразиться, но я же был настоящим другом… Моргот, когда болел, всегда выглядел совершенно несчастным; он лежал в гостиной на диване, перед телевизором, в теплой фланелевой пижаме кремового цвета, с замотанным горлом. Он нарочно открыл дверь заранее, чтобы я застал его лежащим без сил. На самом деле, он действительно страдал, но его натура требовала, чтобы страдания бросались в глаза. Иногда он отвлекался от роли тяжелобольного, но именно тогда и было заметно, что ему очень больно глотать: он болел только второй день, у него еще держалась температура, и есть он не мог. А по телевизору как раз начинался фильм — мы смотрели его впервые, он, собственно, и позвал меня ради этого фильма, тогда новые фильмы были редкостью, а у Моргота стоял большой цветной телевизор.
— Неужели когда-то не у всех были цветные телевизоры? — улыбаюсь я.
— Да. У меня дома цветной телевизор появился лет через пять. И в фильме, по иронии судьбы, главный герой как раз болел ангиной. Мы, как водится, заспорили, кто из нас главный герой. Конечно, он был гораздо больше похож на меня — тоже кудрявый, но ангиной-то я не болел! А потом на экране появился больной принц. С таким же выражением лица, как у Моргота! Тут я радостно закричал: «А это — ты! Это ты!» Принц был столь жалок, что Моргот, конечно, быть им не согласился. А я находил между ними все больше общих черт, и меня это забавляло, потому что принц и кудрявый главный герой действительно напоминали нас с Морготом, и не видеть этого Моргот не мог. В конце фильма выяснилось, что это не принц, а принцесса, но главный герой прозвал его так гораздо раньше — за нытье и слабость. Моргот бесился и кричал, что он на этого слизняка нисколько не похож, что он бегает гораздо лучше меня, и соображает тоже лучше. На этом его доводы кончались, и когда вошла его мама, отпросившаяся с работы, мы катались по ковру и молотили друг друга по ребрам. Она вернула Моргота в постель, хорошенько поддав, а мне сказала, что я поступаю некрасиво, но не выгнала, а посадила в кресло досматривать фильм. Она сказала, что это фильм о дружбе, а мы превратили его в повод для драки. И на экране как раз пели песню «Я хочу, чтобы мой настоящий друг оставался со мною в любой беде…» И пел ее принц, который потом стал принцессой. Меня это так тронуло… Мать никогда Моргота не защищала и вообще не лезла в наши дела, но тут, глянув на экран, ахнула: «Макс, ну это же девочка! Разве Моргот похож на девочку?» И потрепала его по волосам. А мы хором закричали: это не девочка, это принц! Она только посмеялась над нами.
Новые комментарии