Сейчас я думаю, что этого имени там писать не стоило: попади тетрадь в руки «покупателей», почерк Моргота сопоставили бы с именем ученого, из непонятных записей тетрадь превратилась бы в улику против него. Может быть, Моргот об этом не подумал. Но мне почему-то кажется — он знал, что делает.
Кто эта пожилая женщина, я понимаю не сразу. Она сидит в кресле, чуть прогибаясь в пояснице и приподняв голову, но не напрягается: эта аристократическая осанка — ее сущность, а не поза. У нее умные глаза и речь образованного человека. Но когда она переходит к сути разговора, мне кажется, что она безумна. Не глупа, а именно одержима. Мне с трудом удается скрыть растерянность и неловкость.
— Виталис в детстве был очаровательным ребенком, настоящим ангелочком. Его белые локоны, обрамлявшие лицо, — их совершенно невозможно было постричь! Все принимали его за девочку, такой он был хорошенький, и иногда я нарочно надевала на него платьице. Когда он был совсем маленький, конечно. Если его спрашивали, как его зовут, он всегда отвечал: «Виталис» — и обязательно добавлял: «Я мальчик». Меня это так умиляло!
Мне хочется спросить: не завязывала ли она ему бантиков на очаровательные белые локоны?
— Какой скандал мы пережили, когда он пошел в школу! Эта солдафонская привычка стричь всех под одну гребенку, в прямом смысле этого слова! Этим закостенелым ханжам было не понять, что Виталис отличается от сверстников, он тоньше, умней, красивей, в конце концов! И состричь его локоны — это варварство, настоящее варварство! Это изменило его образ! Вы, наверное, понимаете, насколько внешность влияет на образ мыслей. Кстати, волосы у него после этого не вились, и я никогда не прощу Лео, что он тогда встал на сторону учителей. Он почему-то считал, что над Виталисом будут смеяться сверстники! Мне многие говорили, что я неправа. Моя подруга — психотерапевт — убеждала меня в том, что при таком воспитании мальчик вырастет аутичным, не научится входить в контакт с людьми. Это она про Виталиса! — женщина улыбается победной улыбкой.
Я вежливо отвечаю ей тем же: мне страшно не только ей возражать, но и не соглашаться. Она в любую секунду прервет контакт со мной, если почувствует, как я отношусь к ее словам.
— Виталис был очень мирным и добрым по отношению к сверстникам. Он никогда не дрался, никогда! И ни у кого не возникало желания его обидеть, его все любили. Мы всегда поощряли в нем эту доброту, эту щедрость. Он мог быть уверен: если он отдаст кому-нибудь свою игрушку, мы немедленно купим ему новую. Лео хорошо зарабатывал, мы могли себе это позволить. В те времена, если вы знаете, деньги было легче получать, чем тратить, — лицо ее выражает некоторое презрение к «тем временам». — Я вспоминаю, с каким трудом мне удавалось доставать вечерние платья, по какому блату Лео покупал шубы, — а я могла носить только норку, на другой мех у меня аллергия. Я не говорю о повседневной одежде, которую брали лишь с рук или привозили из-за границы. Все это отнимало слишком много времени! Мне до сих пор жаль, что школьную форму отменили, лишь когда Виталис заканчивал университет: меня выводила из себя эта одинаковость, эта попытка заставить людей не выделяться, лишить их индивидуальности! Слава богу, я научила своего сына не поддаваться конформизму, не уподобляться серой массе. И это нисколько не мешало ему в жизни, только помогало. Я думаю, его достижения — это моя заслуга. Его способности и мое воспитание.
Я делаю непроницаемое лицо, мне хочется крикнуть: но он же предал своего отца! «Обошел на повороте», как говаривал Моргот. Неужели это можно считать достижением?
— Виталиса никто не считал целеустремленным, — продолжает она, не заметив моего волнения, — никто не верил в нашу близость, в доверительные отношения между нами. А между тем, мы были очень близки.
Она сочиняет. Вот теперь она выдает желаемое за действительное. Я не знаю Виталиса Кошева, но я вижу на ее лице: это ложь.
— Он советовался со мной, он очень ценил мое мнение, и как юриста, и как человека с большим жизненным опытом. В истории с продажей цеха, когда Лео поступил так глупо, Виталис прежде обсудил со мной все нюансы, связанные с правильным оформлением биржевых сделок, с законом об открытых акционерных обществах, с уставом завода. Лео плохо понимал, что такое капитал, что такое деловая хватка. Он так и не вырос из времен социализма, он был ретроградом, закостенелым в своих принципах, которые никого не интересуют, в своих убеждениях, которые расходятся с реальностью. Тратить девяносто процентов собственных доходов на ублюдков, работающих на заводе, только чтобы они не остались без работы! Я не против благотворительности, но все должно укладываться в пределы разумного! Он твердил мне, что завод ему не принадлежит! Вы видели такое когда-нибудь? Я тыкала его носом в бумаги, где черным по белому написано, что́ на заводе ему принадлежит, а что́ — нет! Лео совершенно не понимал, что деньги и мораль не совместимы между собой. Я не говорю, что человек дела должен быть аморальным. Но деньги морали не знают, для этого и придуман Закон. Все, что не нарушает закона и касается денег, не может быть аморальным. Иначе ты — не деловой человек.
Я не стану спорить с этим ее утверждением. Жизнь убедила меня в ее правоте. В том, что деловой человек должен быть аморален, и чем он аморальней, тем больших успехов он добьется в жизни. Впрочем, это мое личное мнение — мнение неудачника и слюнтяя, типичного рефлексирующего интеллигента.
Мне кажется, Моргот разделял эту мою точку зрения. А может быть, не осознавал, что его «неудачи» на деловом поприще — следствие рамок, наложенных на него в детстве. Ему казалось, он избавился от этих рамок, и род его занятий предполагал именно это. Но я думаю о ребенке, которого он довез до заправки, а не выбросил на обочину в лесу, как поступил бы почти каждый угонщик. Да, над моим мнением можно посмеяться: ах, Моргот — благородный герой! Нет, он не был благородным героем, разве что в моем детском восприятии. Он не хотел быть благородным героем, напротив, он хотел обладать той самой деловой хваткой и, как следствие, презирать мораль. И не мог. Он перешагнул через запрет на воровство, но не смог перешагнуть через остальные запреты. Грабь награбленное — не самый высокоморальный лозунг, но я знаю, что честным трудом заработать на машину стоимостью в скромный домишко на Средиземноморье в те времена было невозможно. Да, я ищу Морготу оправдания, хотя он считает, что в них не нуждается. Даже напротив: он всегда искал оправдания своим хорошим поступкам. Но когда он рассказывал мне о девочке в угнанной машине, ему и в голову не пришло, что нужно оправдываться: он не представлял, что можно было поступить по-другому, он этот поступок хорошим не посчитал.
Моргот позвонил Стасе на следующий день, ближе к концу рабочего дня. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы предъявить какие-то претензии из-за его недельного отсутствия, и слишком искренна, чтобы скрыть радость. Он сказал, что уезжал, и она поверила — верней, посчитала, что его отсутствие связано со взрывом виадука. Моргот ее не разубеждал, но и не соглашался.
— Сегодня моя мама дома, — виновато сказала Стася — Моргот нисколько не стеснялся того, что ему некуда привести девушку: его подружки сами искали место для встреч, если таковое требовалось.
— Да ладно, можем куда-нибудь сходить, — когда у Моргота имелись деньги, ему нравилось ими швыряться, — я даже нашел подходящее место.
— Пожалуйста, чтобы не так дорого, как в «Оазисе»…
— Какая разница? — усмехнулся Моргот. — Куда хочу, туда и приглашаю девушек.
Ей это понравилось. Она могла говорить что угодно, но ей это понравилось. Моргот выбрал тихий маленький ресторанчик на набережной, довольно дорогой, но уютный. Всего пять столиков разделялись перегородками, создавая впечатление отдельных кабинетов перед открытыми окнами: туда заглядывали ветви цветущего жасмина. Ресторанчик на самом деле имел добрые традиции — и даже меню, в котором не указывались цены: Моргот успел добраться туда раньше Стаси и потребовал, чтобы его гостья не узнала о том, сколько стоит этот вечер. Впрочем, она не вчера родилась.
— Моргот, я не могу себе позволить подобных заведений, — сказала Стася, присаживаясь на край стула, обитого велюром.
— Расслабься, — ответил Моргот, — мне здесь нравится гораздо больше, чем в «Оазисе».
— Мне тоже здесь нравится, — вздохнула она, — но я буду чувствовать себя неловко.
— Только не надо… — поморщился Моргот. — Пока есть деньги, надо их тратить.
— На эти деньги можно купить что-нибудь полезное…
— Например? — Моргот поднял брови.
— Сапоги…
— У тебя нет сапог? Хочешь, пойдем и купим завтра же.
— Спасибо, не надо. Я… я чувствую себя продажной женщиной…
— С ума сошла? Перестань. Я ел твои бутерброды.
— Это неправда. Ты их не ел, ты только откусил один раз, — она улыбнулась, и в ее улыбке блеснула нежность, и любовь, и забота. Моргот поставил плюсик самому себе за умение вызывать подобные чувства.
Он совсем не любил ее, он даже не ощущал особенной симпатии. Отношения с ней требовали постоянного внимания, напряжения: ее принципиальность, представления о правильности утомляли Моргота, он скучал с ней. В постели он любил почти любую женщину, возможно потому, что умел сыграть любовь и желание, и верил в свою игру. Он и сейчас играл любовь и симпатию, но немного натянуто, не вполне вживаясь в роль. Потому что это была роль вложенная, роль, которую играл борец Сопротивления в попытке раздобыть нужные сведения. И Стася чувствовала это, но готова была этим довольствоваться. Наверное, ее личная жизнь до появления Моргота складывалась не очень удачно, и его это вовсе не удивляло.
— Все, — он обнял ее и притянул к себе, — прекрати. Что хочу, то и делаю. Заказывай не меньше трех блюд и десерт, понятно? Вино к ним я тебе выберу сам.
— Моргот, я не верю тебе… Ты… ты вовсе не любишь меня… ты пользуешься мной…
— Пользуйся и ты мной, — он пожал плечами, через ее хрупкую, костлявую спинку потянулся к меню, перелистнул страницу и прочитал: — Салат «Нежность». Очень тебе подходит, правда? Это с рыбкой. Далее: жаркое «Принц и нищий» — это про меня. Говядина, жаренная на углях, — тебе с кровью или без?
— Без… — пролепетала она.
— Очень хорошо, я тоже с кровью не люблю. Не хватает горячей закуски. О, «Лесные братья»! Это актуально. Грибной жюльен. И это никакие не шампиньоны, а настоящие красные грибы, посему и вино берем красное сухое.
— Я люблю сладкое… Или полусладкое…
— Это приличное место, здесь полусладкого не подают. Полусладкое — это не вино, а компот. А сладкое будем пить на десерт.
Она таяла от его объятий, плавилась, как воск, и ее спинка уже не казалась костлявой, а стала податливой и гуттаперчевой; Стася словно растворялась в нем, не прижималась, а прорастала, пускала корни. Моргот в очередной раз убедился, что и самые принципиальные из них хотят красивых ухаживаний, ресторанов, цветов, а вовсе не обшарпанных концертных залов и вернисажей. А впрочем, Стасе мог бы подойти и вернисаж — она же художница… Цветов он никогда не покупал из утилитарных соображений, считая это выброшенными деньгами, но женщины любили его и так.
— Ну давай, спрашивай, — вздохнула Стася, когда выпила два бокала вина: она хмелела удивительно быстро.
— Что ты думаешь, и спрошу, — шепнул он в ее острое звериное ушко. — Когда твоей мамы не будет дома?
Она рассмеялась:
— Только через две недели. Она неделями работает. Одна из трех — в ночную.
— Я не доживу. Поехали за город, а? Куда-нибудь на речной бережок. Комарики и костер, а?
— Мне же завтра на работу, — она смутилась и натурально покраснела. — Я знаю, что всем мужчинам нужно от нас именно это, но мне казалось, ты не такой.
— Я такой, — ответил Моргот. — И еще какой!
Похоже, представления о мужчинах она получила со слов бдительной матери.
— Ты врешь! — она засмеялась. — Разве тебе не нужно узнать, что происходит с акциями завода?
— Совершенно не интересуюсь заводом, — притворно фыркнул Моргот, чтобы она поняла, что это притворство.
— Ты оказался прав. Все покупатели акций — подставные.
Моргот в этом не сомневался и кивнул.
— Но я все равно не верю, что это делает Виталис, — сказала она строго, как будто хотела Моргота за что-то осудить.
— Не верь, — он пожал плечами. — Тогда почему ты не говоришь об этом «дяде Лео»?
— Ну кто я такая… — она вспыхнула. — И потом, мне придется сказать ему, что я смотрела реестр акционеров и ходила по этим адресам… Как будто я за ним шпионила.
— Ты не за ним шпионила, а для него, — Моргот легонько хлопнул ее по плечу. — Но мне все равно, скажешь ты ему об этом или нет. Это проблемы «дяди Лео», а не мои. Вот увидишь, когда число выкупленных акций превысит долю «дяди Лео» или дойдет до пятидесяти одного процента, тогда твой Виталис явится к папаше в кабинет и начнет разговаривать с ним совсем по-другому.
— Да нет же! У Виталиса нет своих денег! На что он может покупать акции?
— Понятия не имею! — фыркнул Моргот и добавил, сделав загадочное лицо: — Я всего лишь предсказываю будущее.
Она опустила плечи и задумалась.
— Перестань, — Моргот подтолкнул ее в бок.
— Я не знаю, сколько процентов продано подставным лицам. Акции же всегда в движении. Я не могу проверить всех.
— И не надо, — успокоил ее Моргот.
— Может быть, действительно надо сказать дяде Лео? Ну, что это подставные люди?
— Мне все равно, если честно.
— А ты бы сказал? — она подняла на него глаза.
— Я бы даже проверять адреса не пошел! — рассмеялся Моргот. Ей это не понравилось: ни его ответ, ни его смех.
Как странно, патологически странно была устроена мораль того времени! Когда человек делал нечто выходящее за рамки его прямых обязанностей, делал это искренне, переживая за свою работу, ничего не стоило его высмеять: Моргот выглядел здравомыслящим прагматиком, а Стася — дурочкой с идеалами. Он не сразу спохватился, что это — из другой роли: слишком привычной она для него была.
Красивая женщина лет сорока смотрит на меня открытым взглядом светлых глаз, и я узнаю эти глаза. Я почему-то не могу смотреть на нее, как на всех остальных, появляющихся передо мной в этом кресле, и не могу не отдавать себе отчета в том, кто́ (или что́?) передо мной. Удивительная женщина. Открытость — главная ее особенность, которая сквозит в каждом ее движении, в непринужденной позе, в осанке. Ее уверенность в себе не так заметна, потому что не выпячивается, но она непоколебима. Эта женщина… лучится. Мне странно видеть на ее лице жизнелюбие и оптимизм. Морготу исполнился двадцать один год, когда она умерла, и я не могу не признаться самому себе: я рад, что вижу ее такой, в расцвете зрелости, в расцвете удивительной поздней, осенней красоты, которая не завяла, не исчезла и предстала передо мной сегодня. И не могу не сожалеть о том, что ее больше нет, о том, что она ушла в расцвете своей поздней осенней красоты…
Я моложе ее на тридцать пять лет и старше лет на десять. Сейчас. У нее скуластое лицо, темные прямые густые волосы, у нее высокая грудь под зеленым обтягивающим свитером. Я влюблен? Да, я влюблен, но страсть моя носит платонический характер: так влюбляются в кинозвезд, в женщин с обложек журналов, в образы на картинах художников… Как странно, как запутанно устроена жизнь… Мне жаль, что ее больше нет, но это не убивает меня — это возносит ее на недосягаемую высоту, делает недоступной.
— Мой муж, отец Моргота, был старше меня на восемнадцать лет, он посвятил молодость карьере военного и женился, когда бесконечные переезды и переводы остались позади. Но если вы думаете, что он выбрал меня, чтобы и дома командовать кем-то, — это не так. Наоборот, дома я была главной. Он был тяжелым человеком, но мне удавалось с ним ладить, ведь я — легкий человек, — она улыбается. У нее хорошая улыбка, открытая и действительно легкая. Она часто улыбается. — И воспитание сына я тоже сразу взяла на себя и лишь позволяла отцу вмешиваться под моим неусыпным контролем. К тому же муж много времени тратил на работу, уходил рано, приходил поздно и не каждые выходные мог провести с нами. Если бы он взялся за Моргота всерьез, я не знаю, что бы могло получиться в конечном итоге! Я думаю, отец бы легко сломал мальчика. А впрочем…
— Почему? — спрашиваю я.
— Моргот был очень уязвим. С младенчества. Несомненно, он был истериком, но его истеричность я бы не назвала распущенностью. Мы с отцом не поощряли его истерик, напротив, не обращали на них внимания, нарочно игнорировали, уходили в другую комнату… И уж тем более истерикой он не мог добиться от нас желаемого. Но сейчас я не знаю — правы мы были или нет. Еще когда Моргот ходил в детский сад, я обращалась к психологу, и та сказала, что мы поступаем правильно. Но… Он действительно не мог контролировать эмоций, он их не замечал до определенного момента, они валились на него, как снег на голову, а он не успевал ни осмыслить их, ни приготовиться. Да, несомненно, и истерики его тоже были демонстративны, верней… Это было что-то вроде привычки к демонстративности, которую он не мог побороть. И он действительно не мог успокоиться сам, он не притворялся. Это стало заметно, когда он подрос, когда начал стесняться подобных проявлений. Тогда я плюнула на психологов и их советы — иногда его приходилось по нескольку часов отпаивать валерьянкой. Мне кажется, мы поступали с ним жестоко. Однажды, когда ему было лет пять, я нечаянно разбила фарфоровую статуэтку, собаку, которую он очень любил. Он плакал всю ночь. Я слышала, как он плачет, но не смела подойти. И отец каждый раз, когда я хотела встать с постели, удерживал меня. Я жалею, что не подошла к нему. Мне кажется, мы потеряли что-то — его доверие, возможно. Моргот никогда не приходил ко мне со своими проблемами, и уж тем более никогда не сообщал о них отцу. Он мог хвастаться победами и успехами, но никогда не жаловался нам. И панически боялся, что мы услышим что-то о его поражениях, неудачах. Не подумайте, что он боялся наказаний, нет. Для него худшим наказанием была насмешка, пренебрежение. Он боялся, что мы посмеемся над его неудачами или равнодушно пожмем плечами и скажем: «Сам виноват».
— Вам было трудно с ним?
— Моргот был невозможным ребенком, — улыбается она, — я все время балансировала на грани. Он умел добиваться своего всеми правдами и неправдами, он играл на моем чувстве вины, на моей жалости, на моем понимании его натуры. Иногда это переходило границы. К тому же он был очень подвижным, сносил все на своем пути, минуты не мог посидеть спокойно, а это позволено не везде. Всякая попытка ограничить его свободу — запереть или поставить в угол — заканчивалась моим полным поражением. Он либо сбегал, либо молотил в дверь ногами, и мне приходилось его выпускать. Время от времени чаша моего терпения переполнялась, и я бралась за ремень. Но он же совершенно не мог терпеть боль, он ревел белугой, и я бы поверила, что это чистое притворство, я хорошо знала, насколько мой сын талантливый актер. Но, знаете, он не притворялся. Это уязвляло его гордость. Что бы он ни придумывал, он никогда не жертвовал гордостью, это было неприкосновенно. И то, что он не может вытерпеть боль гордо, оскорбляло его гораздо сильней всего остального. Поэтому я, конечно, старалась избежать таких методов воспитания до последнего, но иногда, честное слово, он этого заслуживал! Особенно если он делал гадости нарочно, назло.
— Скажите, а он мог бы стать вором?
— Моргот? А знаете, мог бы. Не в том смысле, в котором это принято, а скорей кем-то вроде благородного разбойника, — она улыбается, — ради самой воровской романтики, а не ради наживы. Он любил риск, это было нездоровое пристрастие, и проявилось оно очень рано. Нет, он никогда не брал чужого. И вообще, есть люди, которые совершают что-то рискованное или запретное, чтобы быть пойманными. Нет, у Моргота были другие цели. Мне кажется, ему нравилось испытывать страх. Но если что-то рискованное заканчивалось плохо или страх зашкаливал за какую-то одному ему известную отметку, то никакой радости он не испытывал, наоборот. Например, однажды он прыгнул в воду с десятиметровой вышки, ему было лет восемь. Все закончилось отлично, и он дня три после этого ходил счастливый, как начищенный пятак. А потом, в то же лето, забрался на крышу и едва с нее не упал. То есть почти упал. Скатился с конька в сторону веранды, где крыша была плоской, сильно ушибся и чудом не полетел дальше, буквально повис на краю. Когда отец его оттуда снял, он даже не плакал, только трясся. И, наверное, неделю не мог прийти в себя. Не потому что переживал, нет. У него наступило что-то вроде апатии, ему было неприятно — понимаете, о чем я говорю?
Вопрос маленького Кильки не дает мне покоя, и я его задаю:
— Его можно было назвать трусом?
— Нет, что вы! — она мотает головой, и ее густые прямые волосы бьют ее по щекам. — Наоборот! Он как будто не представлял последствий своих поступков. А может быть, и действительно не представлял. Есть люди, которые живут одним днем, а Моргот жил одной минутой и не заботился, что случится в следующую. Он ввязывался в драку, не тревожась о том, чем это кончится, и очень удивлялся, когда все кончалось плохо. Он разгонялся на велосипеде, пытаясь перепрыгнуть через поребрик, и удивлялся, оказываясь на асфальте с ободранными локтями. Конечно, с годами опыта у него прибавилось, но суть осталась той же: он сначала делал, а потом думал. Он возводил это в принцип: думать о проблеме только после того, как она появилась, и не предпринимать ничего для того, чтобы ее вообще не возникло. Нет, он не был трусом. Нытиком — да, кисейной барышней даже. Если бы вы знали, чего мне стоили эти его ободранные локти и коленки! Какой йод, какая зеленка! Моргот рыдал навзрыд, он кричал так, как будто ему отпиливают ногу без наркоза! Не помогали ни насмешки, ни жалость. Когда он стал постарше и уже понимал, что это смешно, он все равно не мог справляться с собой и очень из-за этого переживал. Я думаю, у него действительно была гипертрофированная чувствительность, он не мог переносить ни холода, ни жары, он обжигался, взяв в руки чашку с горячим чаем, его укачивало за пять минут езды на автобусе, он легко терял сознание. А потом, когда он начал быстро расти, у него еще и обнаружилась гипогликемия. Ему все это мешало, особенно в общении со сверстниками. Он ведь занимался спортом, он хотел во всем быть первым.
Я люблю эту женщину. Я не могу жить без нее. Я ревную ее и к ее сыну, и к ее мужу. Черт возьми, я хочу, чтобы она осталась в живых, и понимаю: когда ей было сорок, мне было пять…
Новые комментарии