огонек
конверт
Здравствуйте, Гость!
 

Войти

Содержание

Поиск

Поддержать автора

руб.
Автор принципиальный противник продажи электронных книг, поэтому все книги с сайта можно скачать бесплатно. Перечислив деньги по этой ссылке, вы поможете автору в продвижении книг. Эти деньги пойдут на передачу бумажных книг в библиотеки страны, позволят другим читателям прочесть книги Ольги Денисовой. Ребята, правда - не для красного словца! Каждый год ездим по стране и дарим книги сельским библиотекам.

Группа ВКонтакте

12Авг2009
Читать  Комментарии к записи Читать книгу «Мать сыра земля» отключены

Став взрослым, я оценил, почему мы с ребятами выглядели лучше многих детей, живущих в семье: Моргот покупал нам не много вещей, но это были добротные, хорошие вещи. Мы никогда не надевали на себя обносков, как это принято в многодетных семьях; наши футболки не вытягивались от стирки, а рубашки не выцветали через месяц после покупки; мы носили крепкие кроссовки, которых могло хватить и на два сезона, если бы мы из них не вырастали. У нас были теплые куртки из прочной ткани, рубахи и свитеры из натуральной шерсти и кожаные ботинки.

 

— Моргот, ну объясни мне, почему? Зачем ты все это делал?

Он затягивается своей длинной черной сигаретой и смеется:

— Иди ты к черту, Килька! Я не знаю! Я сто раз тебе говорил: не знаю. Мне это нравилось. Иногда я вас просто ненавидел, особенно с похмелья, когда вы орали у меня над ухом. Я не хотел, чтобы вас забрали в интернат.

— Слушай, а ты жалел Бублика тогда, на рынке?

— Я тогда перепугался, если честно. Глаза у него были… В общем, я видел однажды такие глаза. Черт вас знает, вы же все были… поломанные.

Я не спрашиваю его о брате: мне кажется, этого делать нельзя. Моргот с легкостью рассказывает о себе много интересного и вполне откровенного, но с ним очень трудно говорить о его чувствах. И это не поза, не притворство. Он не притворяется бесчувственным и не является им. Он на самом деле боится чувствовать.

— А с Силей? С днем его рождения? Зачем ты это сделал? Ведь даже я поверил.

— Тебе жалко, что ли? Ну, порадовался пацаненок… — Моргот невозмутимо пожимает плечами.

— Это была напрасная надежда. Зачем питать напрасные надежды и иллюзии?

— В детстве почти все иллюзии — напрасные. Пока дело дойдет до их развенчания, они забудутся. Я вот тоже в детстве хотел быть конструктором ракет. И чё? Думаешь, я сильно переживал, что им не стал?

— Думаю, да, — я улыбаюсь.

— Да не переживал я, Килька, не переживал! Это Сенко переживал, а мне было наплевать. Я даже радовался, что им не стал. Ты представляешь себе, как бы я протирал штаны в каком-нибудь ящике с девяти до шести? Я не очень себе это представляю.

— Я думаю, с Силей дело не в иллюзии. Не очень ты об этом задумывался. Ты просто не хотел быть хорошим. Мы в детстве делали какую-нибудь пакость и сваливали ее на других. А ты сваливал на других свои хорошие поступки. Разве нет? А если не мог свалить, то оправдывался, придумывал плохие мотивы для этих хороших поступков.

— Не плохие, а нормальные для нормального человека, — Моргот недовольно сжимает губы.

— Ты считаешь, нормальный человек не совершает хороших поступков?

— Я не знаю. Но я — не нормальный человек.

 

По дороге с рынка Моргот задержался, чтобы позвонить, но сказал в трубку только два слова:

— Это я.

После этого посмотрел на телефон, издававший короткие гудки, равнодушно пожал плечами, повесил трубку на рычаг, и мы пошли дальше.

К вечеру, когда мы вернулись, набегавшись по городу от души, у Моргота разболелась нога. Если у Моргота что-то болело, нам предписывалось ходить на цыпочках и говорить шепотом, потому что он в такие минуты бывал злым, как черт. Разумеется, предписаний мы не соблюдали. И когда вернулись в подвал, еще не знали, что у Моргота что-то болит, поэтому тут же включили телевизор, продолжая беситься, скакать и орать во все горло. Салех тоже был дома в тот вечер и сидел в своем углу, разбирая какое-то очередное радиотехническое приспособление. Глаза у него были грустными, и это означало, что он решил бросить пить, но сил держаться у него больше нет.

— Салех, а это что? — спросил Силя, с разбегу едва не опрокинув стул, на котором тот сидел.

— Это усилитель, — ответил Салех. Он был мрачен.

— А что он усиливает?

— Громкость.

Несмотря на неразговорчивость Салеха — а трезвым он бывал угрюм и замкнут — мы все же похвастались ему новыми футболками и джинсами. Он вяло кивал и фальшиво улыбался.

Когда же наше веселье переместилось к телевизору, Моргот рявкнул из своей каморки.

— Бублик, мля!

— Чего? — Бублик распахнул к нему дверь.

— Заткнитесь! Я ясно сказал? Быстро по кроватям, и чтоб я вас не видел и не слышал!

— Так ведь еще рано!

— Мне до лампочки, рано или поздно! Я сказал: по кроватям быстро! Достали своими воплями!

— Ну Моргот, мы будем тихо!

— Все! Дверь закрой!

Бублик прикрыл дверь, прижал палец к губам и на цыпочках подошел к телевизору, чтобы убавить громкость.

Мы притихли, но, конечно, ненадолго. Минут через пятнадцать Моргот снова позвал Бублика.

— Моргот, ну мы же не шумим! — сказал тот, заглядывая в каморку.

— Как же. Не шумите вы… Сгоняй в аптеку, спроси у них что-нибудь от собачьих укусов. И анальгина еще.

— Тебя собака укусила?

— Какая разница. Сгоняй быстро!

На беду Моргота это услышал Салех.

— Чего ребенка гонять по темноте? — он как-то подозрительно быстро оказался возле каморки. — Давай я схожу.

Но Моргот был не лыком шит и на хитрость не поддался: он знал Салеха слишком хорошо.

— Щас тебе! Бублик сбегает, не развалится. Пусть Кильку с собой возьмет, если темноты боится.

— Да ему втюхают там… чего подороже. А я знаю, что покупать.

— Бублик! Бери что подороже, понял? — сказал на это Моргот.

— Ага.

— Да ладно тебе, ты что, мне не доверяешь? — Салех обиженно засопел.

— Слушай, — Моргот тяжело и медленно вздохнул. — Если тебе надо на бутылку — так и скажи, я дам.

— Не надо. Я в завязке. Я как лучше хотел.

— Ты как сволочь хотел. Бублик, иди уже! И оставьте меня в покое наконец!

— Да ладно! Тоже мне, цаца! — проворчал Салех, направляясь в свой угол.

Салех и Моргот никогда не ругались, только ворчали друг на друга, когда оба были не в настроении. Салех был намного его старше. Или он производил такое впечатление? Из-за того, что много пил? Мне Салех казался дедом.

Мы с Бубликом сбегали до аптеки и обратно минут за двадцать, купили какой-то супермази и таблеток и, когда возвращались, встретили Салеха у колонки над входом в подвал. За забором, отделявшим улицу от территории института, горел яркий желтый фонарь, освещая и колонку, и спуск в подвал, и скамейку возле спуска. Иногда фонарь сам собой выключался — тогда на ночь мы мыли ноги в темноте, и это всегда превращалось в игру. Наверное, каждый из нас хоть однажды, спрятавшись за кустами, издавал жуткий вой — чтобы напугать остальных; мы рассказывали страшилки, визжали от страха, возились, падали на мокрую траву, поскальзываясь, и с топотом скатывались по лестнице в светлый подвал, иногда перепачкавшись сильней, чем за весь день.

В тот день фонарь горел, и Салеха мы увидели сразу, едва пролезли через дыру в бетонном заборе.

— Ну чё? Купили? — спросил нас Салех.

— Купили, конечно, — ответил Бублик.

— И чего купили?

Бублик покрутил в руках коробочку, но в руки Салеху не дал.

— Да ну вас! Я же говорил, ерунду купите! Сдача осталась?

— Ну и осталась, — Бублик, в отличие от меня, сразу почувствовал, куда ветер дует.

— Давай сюда, пойду нормального лекарства куплю!

— Салех, тебе же Моргот сказал, что даст на бутылку, — Бублик спрятал руки за спину, — зачем ты это делаешь, а?

— Ну… Не хочешь, как хочешь, — Салех махнул рукой и направился в подвал. — Я только как лучше хотел.

Он не был агрессивным, он бы ни за что не стал отбирать у нас деньги, но я тогда недоумевал: почему он просто не возьмет их у Моргота? Зачем хочет схитрить? Сейчас мне кажется, что Салеху доставляло удовольствие быть сволочью и обманщиком. Он хотел испытать себя, донести деньги до аптеки, но он бы их туда не донес. А потом ругал бы себя и обливался слезами, рассказывая нам, какая у него слабая воля. Взять же деньги у Моргота означало при всех расписаться в собственной слабости, сразу, без проверок и раздумий, признаться в том, что держаться он не хочет. Завернуть за водкой по дороге в аптеку — это «не смог удержаться», а взять деньги напрямую — «не захотел».

Однако, когда план его не удался, Салех как будто бы повеселел, у него словно гора с плеч свалилась. Он зашел в каморку к Морготу вслед за нами, выгнал нас вон, а потом они переругивались там минут десять. Причем Салех балагурил, а Моргот огрызался.

 

Картина под названием «Эпилог» висела у меня в гостиной, но сегодня я словно почувствовал что-то и перенес ее в библиотеку, поменяв местами с довольно посредственным летним пейзажем. Обычно летний пейзаж вселял в меня оптимизм, но сегодня мне не хочется ни лета, ни оптимизма.

Начинается вьюжная и морозная ночь, ветер тихо свистит и стучит в стекло, и моя светлая тоска по детству вдруг превращается в тоску черную, беспросветную. Я думаю о необратимости и безвозвратности. Мне кажется, аура картины, словно густой туман, окутывает меня все плотней, я дышу одним с ней воздухом, и этот воздух отравлен ее дыханием — дыханием обреченности на смерть. Художник часто вкладывает в картину то, о чем и не подозревает; так из банального перепева грустной сказки у Стаси получился «Эпилог» — картина вовсе не о любви и смерти. Картина о неизбежности, о предрешенности развязки.

Это лучшая картина в моем доме.

Стася входит неслышно, как всегда, и, как всегда, здоровается от порога. Она не сразу замечает картину на стене, садится на край кресла и начинает теребить юбку, не зная, куда деть руки.

— Я знаю, вам не понравится то, что я вам рассказываю, — начинает она, — но я все равно это расскажу.

— Конечно, — улыбаюсь я. — Меня не интересует прославление Моргота, я пытаюсь получить объективную картинку под соусом моего субъективного к нему отношения.

Она не улыбается мне в ответ. Она приходит, чтобы оправдаться за свое мимолетное, но сильное чувство. Это чувство было столь сильным, что породило «Эпилог»…

— Та безобразная сцена у меня дома… Вы не можете себе представить, что я испытала… Нет, это не было крушением иллюзий, я с самого начала не верила в то, что Моргот может меня любить. Он никого не мог любить, таким людям, как он, это чувство недоступно. Но… То, что он был с другой женщиной… Я и не подозревала, как это будет гадко, до тошноты, понимаете? Я не могла прийти в себя от отвращения. Я почти всю ночь провела в ду́ше, я хотела отмыться… Это мерзость, мерзость!

Я деликатно опускаю глаза.

— Он звонил мне… Меня потрясла тогда его уверенность в себе. Он не чувствовал раскаянья, он не хотел осознавать, что сделал со мной! Да, я понимаю, он не был мне должен и ничего мне не обещал. Но люди, вступая в отношения, подобные нашим, имеют друг перед другом определенные обязательства!

— Мужчины смотрят на это по-другому, — я пожимаю плечами, — мы устроены иначе.

— Это не так. То, что вы говорите, — это оправдание распущенности и непорядочности. И я знаю мужчину, который бы никогда так не поступил. Который никогда бы не изменил мне!

Я не сомневаюсь в том, что этот мужчина — Макс. Я не хочу с ней спорить и тем более рушить ее иллюзии.

— Моргот звонил мне каждый день: мне кажется, он считал, что я дуюсь на него, как… как… пустоголовая кокетка. Он не понимал, что наше общение больше невозможно. Надо было полностью отказаться от чувства собственного достоинства, чтобы…

Она поворачивает голову к стене в поисках нужного слова и замолкает. Лицо ее меняется, на нем появляется — не удивление, нет! — оцепенение. И оцепенение это не похоже на эмоцию живого человека — мне становится по-настоящему жутко. Что я делаю здесь? С кем я сейчас говорю? Сплю я или бодрствую?

Стася встает с места и подходит к своей картине. Картина висит невысоко — у меня низкий полоток, — и Стася проводит рукой по полотну, словно проверяет, существует ли оно на самом деле.

След человека на земле… То, что остается после нас… Что она должна чувствовать, встречаясь с тем, что от нее осталось? Не слишком ли мало? Картина вдруг кажется мне горсткой пепла, в которую превращается огромная жизнь, жизнь, наполненная миллионами мыслей и смыслов, тысячами оттенков чувств, сотнями граней характера.

— Откуда это у вас? — задает она вопрос, которого я жду.

— Вам самой она нравится? — я не спешу отвечать.

— Это моя последняя вещь. Я продала ее незадолго до знакомства с Максом. И очень жалела об этом. То, что у меня ее купили, было для меня чем-то вроде высокой оценки, признания меня как художницы. Дело не в деньгах, хотя мне за нее заплатили очень много: это только повысило мою собственную ценность в моих глазах — понимаете, что я хочу сказать? Это значило, что кому-то нравится то, что я делаю, кто-то понимает меня, кто-то заметил меня.

— Да, я вас понимаю, — киваю я, — такие вещи дают вдохновение, я прав?

— Да, — она задумчиво улыбается. — Собственно, мне даже не дали подумать. Я была уверена, что клиент этого салона посмотрит на картину и вернет ее мне… Я не думаю, что хозяин салона обманул меня, он ведь получил комиссионные и прислал мне документы о продаже. Там даже указывалось, какие налоги он заплатил. Но потом я жалела… Я бы хотела, чтобы она осталась у Макса. Откуда она у вас?

— Вы не помните? Я был тем самым мальчиком, который приезжал к вам за картиной, а потом привез за нее деньги…

Она смотрит на меня, приподняв брови: возможно, мальчишку-посыльного она и помнит. Но я сильно изменился с тех пор…

— Не знаю, обрадуетесь вы или нет, — мне нравится удивлять ее и развенчивать некоторые ее заблуждения. — Я выкупил ее у матери Макса незадолго до ее смерти.

Я загадочно улыбаюсь.

— Макс нашел ее? — лицо ее освещается, и мне вовсе не хочется, чтобы оно снова потемнело. — Макс ее выкупил? Но ведь она стоила безумных денег!

— Макс получил ее в подарок.

 

Моргота нисколько не волновало поведение Стаси. Каждый раз, когда она бросала трубку в ответ на его «Это я», он испытывал что-то вроде облегчения. Ни оправдываться, ни просить извинений он не собирался и думал только о том, что Макс наговорит ему по этому поводу много умного и интересного. Впрочем, оправдываться перед Максом он тоже не собирался: сам бы попробовал изображать из себя «рыцаря», достойного утонченной и ранимой души Стаси Серпенки, ее идиотских комплексов и не менее идиотских стереотипов.

Поэтесса, конечно, по сравнению со Стасей была исключительной дурой, но то, что она из себя ломала, было немного поближе к реальной жизни. Стася же, напротив, дурочкой прикидывалась, но таковой не являлась.

Тосковать по ее картине он начал на следующую ночь. Рана на щиколотке воспалилась, Моргот долго не мог уснуть, несмотря на перевязку Салеха и две съеденные таблетки анальгина, и картина «Эпилог» всплыла в его памяти сама собой. Мрачное полотно тянуло его к себе, он вдруг осознал, что не помнит всех деталей, не понимает, как из них сложилось это тягостное ощущение обреченности. Ему нравилось ощущать обреченность: это щекотало нервы, придавало жизни немного сумрачной романтики, создавая черный ореол вокруг его личности, подчеркивая демоническую сущность.

Моргот не боялся смерти в том смысле, в каком ее боится большинство людей. Его вера в неразрушимость собственной личности, в невозможность исчезновения была подобна наивной убежденности ребенка, который не представляет себе мира без себя. И веру эту не могли поколебать ни знания, ни здравый смысл. Никаких религий он не исповедовал и считал, что смерть — это взлет, освобождение.

 

И я верю, что сейчас он, свободный, легкий и быстрый, носится по неведомым мне мирам, размахивая черными кожистыми крыльями, или парит, наблюдая с высоты за тем, что мы называем жизнью. И иногда спускается вниз, чтобы заглянуть в мое окно.

 

На следующий день он никуда не выходил, провалялся до вечера на кровати с книгой в руках, чувствуя себя больным и обиженным судьбой, к вечеру добрался до телефона позвонить Стасе и тогда снова вспомнил о картине. Она не выходила у него из головы до самого утра, став для него чем-то вроде мечты ребенка, заглядывающего в витрину дорогого магазина. Чем недоступней игрушка, тем сильнее хочется ее иметь. Как правило, удовлетворив навязчивую потребность обладать чем-то подобным, человек тут же забывает о ценности этой вещи. Моргот хотел получить эту картину только для того, чтобы перестать о ней думать.

На третий день он размышлял о картине со злостью, пытаясь отделаться от воспоминаний о ней. Он ловил себя на мысли, что сравнивает картину с женщиной, которую страстно желает и которую забудет, едва добившись от нее желаемого. Он даже придумал место, где будет ее хранить: под кроватью. Эта вещь зацепила его, поймала на крючок, а Моргот не привык в чем-то себе отказывать.

Стася продолжала бросать трубку, услышав его голос, но в его голове она существовала отдельно от своей картины и была связана с нею только одним — местонахождением. Наличие таланта художницы не сделало Стасю ни лучше, ни хуже в его глазах. Но признаться ей в том, что картина ему понравилась, было выше его сил — заплатить за обладание вещью такую цену Моргот был не готов. Кроме того, она бы, чего доброго, решила, что он хочет ее подкупить или умаслить. Поэтому на четвертый день Моргот отыскал в телефонном справочнике первый попавшийся художественный салон из тех, что подешевле, и после обеда направился к его хозяину, взяв с собой меня.

Его предложение нисколько не удивило хозяина салона, словно к нему каждый день обращались с подобными просьбами. Моргот хотел купить картину анонимно, чтобы никто об этом не узнал. Разумеется, за соответствующие комиссионные салону, который выступит посредником в сделке. Проблема состояла лишь в том, что в каталогах значилось только название Стасиной картины, а репродукции не было. Но, в конечном итоге, анонимный покупатель мог услышать о картине от Кошева, который обещал Стасе пристроить картину.

На вопрос, сколько Стася хочет за «Эпилог», хозяин салона ответа не получил. Она лепетала что-то о независимых оценщиках, но потом, подумав, попросила его оценить картину самостоятельно, ведь от ее стоимости зависели его комиссионные. Тот не возражал.

Моргот не хотел, чтобы Стася сама везла картину: салон не производил солидного впечатления, и это могло ее насторожить. И, конечно, курьеров здесь не держали. Поэтому курьером выступил я. Моргот поймал для меня машину, долго говорил с водителем, заплатил ему половину вперед и велел привезти меня обратно.

Я не часто ездил на машинах. Только с Морготом. Поэтому и к поездке, и к ответственному поручению отнесся очень серьезно. Я с такой силой мусолил пальцами расписку, которую мне дал хозяин салона, что она потемнела и местами протерлась.

Стасю я встретил на лестнице, когда безуспешно звонил ей в дверь: она бежала домой, отпросившись с работы, и, наверное, ехала не на машине, как я, а на автобусе. Я хорошо ее запомнил — раскрасневшуюся, запыхавшуюся и очень взволнованную. Она впустила меня в квартиру и вежливо пригласила подождать в комнате, но я был воспитанным ребенком и остался в прихожей. Смотрел, как она достает картину из кладовки, как мечется по кухне в поисках бумаги или старых газет и, не обнаружив их, заворачивает картину в новое кухонное полотенце.

— Я думаю, ее все равно не купят. Ты посмотри, пожалуйста, чтобы ее вернули в полотенце, а то мама меня убьет за него, ладно? — она не улыбалась и, хотя казалась мне тетенькой, выглядела совсем как девочка.

— Хорошо, — ответил я, продолжая мять в руках расписку: Стася о ней даже не подумала.

— Ты не видел этого покупателя? Какой он? — спросила она.

— Не, я не видел, — честно сказал я и едва не рассмеялся. Почему-то всегда, когда мне приходилось врать, мне становилось смешно.

— Да нет, конечно не купит. Это Виталис натрепал ему языком, он умеет… А когда он увидит картину, он все поймет… — говорила она то ли сама с собой, то ли со мной.

Мне захотелось ее приободрить, и я ляпнул:

— Может, и купит. Да наверняка купит!

— Ты так думаешь? — она посмотрела на меня недоверчиво.

— Купит-купит! Зачем бы М… — я осекся и зажал рот рукой, едва не сказав «Зачем бы Моргот потащился в этот салон, если бы не собирался ее покупать?»

— Что ты говоришь? — она в это время укладывала картину в полиэтиленовый пакет.

— Я говорю, что обязательно купит. Мне так кажется.

Стася ласково потрепала меня по волосам и вручила картину — в полотенце и в мешке.

— Беги скорей, — она распахнула передо мной дверь, потому что картину я держал обеими руками.

— Погодите! Расписка ведь! — хватая картину, я скомкал ее, потому что она мне мешала.

— Какая расписка? — удивилась она.

— Вот, в руке у меня расписка! Мне ее надо было вам отдать!

— Ой, а я совсем об этом не подумала…

— А если бы я был вор и захотел украсть вашу картину? Просто пришел и забрал, что ли?

— Да что ты, мальчик! Кому же она нужна! — Стася рассмеялась. — Ну давай свою расписку!

— Вот, выньте ее. Она у меня в руке.

Расписка превратилась в нечто мало напоминающее документ и была бы похожа на использованную в буфете салфетку, если бы не грязно-серый цвет от моих пыльных рук. Стася не взглянула на ее содержание, но расправила и положила на столик перед зеркалом.

Поделиться:

Автор: Ольга Денисова. Обновлено: 23 декабря 2018 в 1:58 Просмотров: 4230

Метки: ,