Мы не стали ждать, когда Моргот и Макс разместятся на берегу основательно, разденутся и соберутся купаться: нам стоило только увидеть воду, чтобы не затягивать далее канитель с подстилками, полотенцами и мармеладом. И уж тем более нас не волновало, где они спрячут пиво от солнца.
Мы резвились, как морские котики, оглашая широкую реку визгом и хохотом. Мы затащили в воду ревевшего Первуню, и он быстро перестал плакать; мы высмеивали Бублика, показывая на него пальцем, когда он плескался у берега вместе со своей пенопластовой доской; мы ныряли и брызгались, хватали друг друга за ноги и прыгали с высоких скользких мостков.
Когда же к нам присоединились Макс и Моргот, по очереди красиво нырнув с мостков в воду (там было глубоко), мы с Силей попытались сплавать с ними на другой берег, но быстро отстали. После этого мы учились нырять «ласточкой», но только отбили животы: у нас был не такой богатый опыт в плаванье, как у большинства мальчишек. Потом Макс учил Бублика плавать с доской, а Моргот показывал нам, как правильно входить в воду, чтобы не ударяться животом. Первуня прыгал вместе с нами, поднимая тучу брызг и едва не выскальзывая вниз из круга.
Вытащить нас из воды возможным не представлялось, да Моргот и не видел в этом надобности, поэтому они с Максом ушли на травку пить пиво и сохнуть, а мы продолжали беситься.
Первуня совсем осмелел, заплывая вместе с нами на глубину; Бублик же старался держаться поближе к берегу. Собственно, ради происшедшего я и решил рассказать об этой поездке: тот случай сильно повлиял на меня и на мое отношение к Морготу, хотя в том происшествии, по зрелом размышлении, не было ничего особенного или удивительного.
Как Силе пришло в голову оторвать пластырь, заклеивавший дыру в круге Первуни, я так и не понял. Силе частенько приходили в голову странные идеи, и он не мог объяснить нам, зачем сделал ту или иную гадость. Я думаю, его способ познания мира немного отличался от нашего: каждый раз, когда он говорил: «Я хотел посмотреть, что будет», мне кажется, он хотел посмотреть, «как оно будет». Ведь нетрудно предугадать, что будет, если из стопки тарелок вытащить нижнюю, но что начнется после того, как все тарелки разобьются, представить действительно тяжело.
И на этот раз Силя наверняка не сомневался, что воздух из круга выйдет и Первуня начнет тонуть. Мы плавали метрах в пятнадцати от берега, на глубине, когда Силя это сделал — потихоньку, подплыв к Первуне сзади и сбоку. Я видел, как он, хихикая, отщипнул размокший пластырь от мачты нарисованного кораблика. Первуня даже не понял, что произошло. И не заревел как обычно — онемел от испуга. Воздух выходил из круга быстро, круг опадал на глазах, пока не перестал держать Первуню на воде. Он не пытался барахтаться, а медленно, но уверенно пошел на дно. Я, признаться, растерялся. Я только и смог, что заорать во все горло, повернувшись лицом к берегу. Силя же кинулся спасать Первуню, но лучше бы он этого не делал!
Я не знаю, как Моргот догадался о том, что произошло, но когда я закричал, он был уже на ногах. Он бежал очень быстро, я никогда не видел, чтобы люди бегали так быстро… Сначала по песку — и песок брызгал из-под его ног во все стороны, — а потом по мокрым, скользким мосткам. Я не понимаю, как он не поскользнулся, — наверное потому, что преодолел их в два прыжка. У него было такое лицо — совсем белое, белей, чем белки глаз, — я надолго его запомнил. Я не знаю, как назвать это выражение лица: не страх, не испуг, не злость — оно словно искажалось сильной болью. Он вошел в воду «ласточкой», с разбегу, в прыжке преодолев едва ли не половину расстояния до нас, через секунду вынырнул на миг в двух метрах от меня и ушел под воду снова. Это произошло так быстро, что Макс за это время едва успел подняться на ноги.
Силя, надеясь спасти Первуню, только навредил делу: Первуня, почувствовав помощь, обхватил Силю руками и ногами, испуг сделал его гораздо сильней, чем можно было предположить, Силя не мог шевельнуться, и они пошли на дно вместе.
Морготу стоило определенного труда выдернуть их на поверхность и разжать мощный Первунин захват. Он буквально отдирал Первуню от Сили, подталкивая их снизу коленками, чтобы не дать снова уйти под воду, фыркал, кашлял и коротко матерился. Когда на помощь подоспел Макс, Первуня уже камнем висел на шее Моргота, вцепившись в волосы у него на затылке и наглядно доказывая, что хватательный рефлекс не исчезает в младенчестве. Моргот дотащил его до берега, повернувшись на спину, но и когда он поднялся на ноги, Первуня все еще висел на нем, как маленькая обезьянка на спине у матери. Глаза у Первуни были широко открытые и сумасшедшие, а сдутый круг юбочкой висел на поясе. Силя плелся сзади, опустив голову, время от времени покашливал и шмыгал носом. Я остановился рядом с Бубликом, застывшим по колено в воде с доской в руках.
— Хватит купаться, выходите, — подтолкнул нас сзади Макс.
Моргот отнес Первуню на траву, с трудом разжал его руки и завернул в полотенце. А потом, усадив Первуню на подстилку, повернулся и наотмашь ударил Силю в ухо, так что тот не просто упал, а прокатился по траве.
— Ну ты чего делаешь-то, с ума сошел? — Макс схватил Моргота за руку. — Мозги вышибешь парню.
Силя разревелся, а Моргот вырвал руку и ничего не ответил. Я не знаю, как на это смотрят педагоги, но до сих пор считаю, что Моргот был прав. И если бы за подобную выходку он ударил меня, я бы своего мнения не изменил. Для меня очень серьезной и очень пафосной была тогда мысль о том, что Моргот спас Первуне жизнь. И Силе заодно, потому что утонули бы они вдвоем. Я уже знал, что такое смерть, и спасение чьей-то жизни виделось мне настоящим подвигом.
Силя ревел и ревел, негромко, но очень горько, пока Моргот не сжалился и не спросил:
— Чего ревешь?
— Я… я больше не буду, Моргот, я больше никогда не буду… — захлебываясь выговорил тот. Ухо у него на глазах распухало и оттопыривалось.
— Верится с трудом, — задумчиво изрек Моргот и сел на траву.
— Он вышел из тени, и сначала я испугался. Это было неожиданно, и мой шофер загородил меня своим телом. Это входило в его обязанности. И из ворот тут же появились два охранника, на бегу доставая оружие. Он не поднял рук, только чуть развел их в стороны, показывая, что они пустые. И сказал: «Уберите охрану. Я без оружия. Мне нужно сказать вам пару слов наедине».
Лео Кошев кладет ногу на ногу и откидывается в кресле, все так же нервно сжимая подлокотники. И его деланно расслабленная, непринужденная поза не помогает ему уверить меня в том, что он спокоен.
— Он был одет в черное и от этого казался еще выше и тоньше, чем был на самом деле. Пока он не вышел на свет, он чем-то напоминал человека-невидимку наоборот: сначала я видел только лицо и подошвы, на нем были какие-то белые спортивные туфли.
— Он носил кеды, обычные кеды, — улыбаюсь я.
— Не исключено, — кивает Кошев. — Он не вызывал доверия, по понятным причинам. Время давно перешагнуло за полночь, да и добиться встречи со мной можно было менее оригинальным способом. Мне показалось, я участвую в каком-то спектакле, маскараде. Охрана обыскала его, и пока его обыскивали, я размышлял, стоит ли с ним говорить. Он не был похож на сумасшедшего, напротив, казался чересчур здравомыслящим, несмотря на экстравагантное появление. Мне показалось, я его где-то видел, я стал вспоминать — и вспомнил: он встречал иногда мою секретаршу, я видел его в окно и несколько раз из машины. Стася редко уходила раньше меня, обычно мы спускались по лестнице вместе: я — в гараж, она — на улицу.
Когда он говорит о Стасе, руки его сжимают подлокотники сильней обычного. Так, что белеют пальцы и на ногтях появляется светлый ободок. Но лицо его при этом не меняется.
— Я отослал охрану. Может быть, это было неосторожно с моей стороны. Я никогда не был любопытен, и в тот раз вовсе не любопытство двигало мной. Я деловой человек. Парень был примерно ровесником моего сына. И даже чем-то Виталиса напоминал. Как негатив напоминает позитив. И я предположил, что вовсе не любовь к моей секретарше толкает его на встречу со мной: он может владеть нужной мне информацией и хочет ее продать. Повода для серьезного шантажа я не давал, и опасаться мне было нечего. Но я ошибся, хотя ошибался нечасто. Я думаю, вы догадываетесь, что он мне сказал. Но тогда это удивило меня.
Кошев замолкает и мнет подлокотники руками, словно это эспандеры.
— И что же он сказал? — подталкиваю я.
— Это не просто удивило меня… Это… Мне трудно сказать, что я почувствовал. А сначала я именно почувствовал, а не подумал. Думать я стал потом. Он сообщил мне два факта. Во-первых, что кредит Виталису дал тот, кто хочет купить только один цех, принадлежащий заводу, — цех по производству графита. А во-вторых, что покупатель вовсе не хочет лишить нас технологии: это побочный, так сказать, эффект от сделки. Дело в том, что наша технология производства особо чистого графита в корне отличается от мировой и, возможно, обгоняет технологию вероятного противника примерно на пятнадцать-двадцать лет. Он так и сказал: «вероятного противника». Он говорил очень тихо, подойдя ко мне вплотную. И говорил без эмоций, спокойно и коротко. Он не производил впечатления человека, которому поручили это передать.
— После этого он ушел?
— Сначала я сказал ему, что это невозможно. Наши технологии не способны обгонять Запад такими темпами. На что он ответил, что к такому заключению пришли эксперты, и он не может оценить вероятность этого лучше них. Я потребовал доказательств того, что Виталис действительно знает об этой технологии, и он показал мне этот глупейший блокнот в розовый цветочек. Я решил было, что он издевается надо мной. Он не сказал мне, где его взял. Но несколько строк, написанных почерком Виталиса, вполне убедили меня в том, что это серьезно. Я спросил, сколько он за это хочет. Он рассмеялся. Я бы хотел когда-нибудь услышать такой смех от своего сына. Мой сын тоже много смеялся… Меня поразило в тот миг их сходство. Виталис тоже смеялся надо мной с презрением. Я уже говорил, этот парень был похож на его негатив. И его смех тогда тоже показался мне чем-то вроде негатива. Он презирал меня. Возможно, я излишне драматизирую, но те минуты стали для меня чем-то наподобие перелома, и мои чувства были обострены до предела. Его смех поразил меня и взволновал. После этого он отдал мне блокнот и ушел, а я послал охрану проследить за ним, узнать, кто он такой и где живет.
— Хорошо сыграл, правда? — Моргот довольно улыбается.
— Неплохо, — соглашаюсь я. — Старший Кошев впечатлился.
— Я знаю. Я всегда знаю, какое впечатление произвожу, — говорит он самодовольно. На самом деле, это не так. Иногда он обольщается. Но Лео Кошев сам играл неважно и чужой игры не почувствовал.
— Послушай, а ты ему не соврал про то, что эта технология оказалась лучше западной?
Лицо Моргота меняется, черты лица заостряются, и на самом дне его взгляда появляется затаенная боль. Он думает, какую маску надеть, чтобы говорить об этом.
— Макс сказал об этом так, как будто это само собой разумелось, — он опускает голову, опирается локтями в колени и сцепляет руки замком — я не вижу его лица, только макушку и согнутую спину. — Как будто это было очевидно! А это не было очевидно, это было очень маловероятно. Но эксперт пришел именно к такому заключению. Потому что технология имела какое-то коренное, принципиальное отличие. Я не знаю, какое. Я не знаю, где они взяли этого эксперта. Я не знаю, насколько он был прав. Но я поверил. И… До этого я развлекался, я хотел посадить в лужу Кошева-младшего, и только. А после этого во мне что-то переломилось. Килька, ты можешь посмеяться надо мной, но я испытал чувство национальной гордости…
Моргот на секунду вскидывает смеющиеся глаза, только смех этот невесел.
И тут я со всей очевидностью понимаю: он мертв. Это для моего читателя он еще жив, и никто, кроме меня и него, не знает, что будет дальше. И смех в его глазах заставляет меня отшатнуться. Он сейчас смеется над своей смертью.
Может быть, тогда, встретив Лео Кошева ночью у ворот, он вовсе не играл? Может быть, Кошев увидел то же самое, что я увидел сейчас, — пророчество?
Когда Моргот позвонил Стасе в очередной раз, она ответила, что не может говорить: Виталис сейчас в кабинете отца, и она не хочет пропустить их разговор. Моргот не стал тянуть время и через полчаса уже стоял у входа в парк, хотя Стася не назначала ему встречи. Наверное, это было опрометчиво с его стороны: первым он встретил Виталиса.
— Какая неожиданная встреча, Громин, — Кошев легонько похлопал Моргота по плечу, но на это раз на лице его не было выражения паяца.
— Действительно, — кивнул Моргот, обернувшись. — Я начинаю думать, что ты не можешь без меня жить.
Кошев был одет в ослепительно белую тройку и выглядел в лучшем случае неуместно — на пыльном тротуаре, рядом с вереницей обычных прохожих. Он был символом вечного праздника на фоне будничного города, олицетворением благополучия, бьющего ключом, и на него оглядывались — с недоумением, завистью, неприязнью.
— Перестань. Остро́ты оставим на потом, для благодарных зрителей, — большие и изящные темные очки создавали ощущение непроницаемости, и обычная обезьянья мимика Кошева вдруг куда-то исчезла — лицо его стало неподвижным. — А ты, оказывается, дурак, Громин.
Моргот поддержал его игру: ему не составило труда переключиться на другую роль, и одного зрителя для этого было достаточно. Он не стал отвечать, даже не кивнул.
— Пока ты не продал блокнот моему папаше, я еще немного сомневался, но, поверь, два и два сложить нетрудно.
Моргот прикинул, стоит ли отнекиваться, и решил, что стоит: ничем, кроме совпадений, Кошев не располагал. А если у него в петлице спрятан микрофон, то эти совпадения превратятся в доказательства если не для суда, то для военной полиции точно.
— Кошев, я тебя не люблю и этого не скрываю. Но мне глубоко плевать, что ты там складываешь в уме.
Лицо Кошева осталось неподвижным.
— Я повторю еще раз: ты дурак, Громин. Я думал, тебе хватило рыбалки, чтобы разобраться, что к чему. Если я избавился от конкурентов, которые могли меня опередить и неплохо заработать, неужели ты думаешь, что мне трудно избавиться от тебя?
— И что же тебе помешало?
Неужели ученых, разработавших технологию, этот павлин счел конкурентами? Или он имеет в виду что-то, о чем Моргот не подозревает? Нет, он должен об этом знать, Кошев не дурак, он просчитывает, что Морготу известно, а что — нет. Но смерть ученых слишком не похожа на дело рук одного человека, Морготу показалось, что тут потрудилась организация.
— Я, к несчастью, сентиментален. Мне как-то не с руки взять и избавиться от тебя. Мне хочется увидеть твое поражение, мне хочется, чтобы ты понял, какое ты на самом деле ничтожество. Как тщетна любая твоя попытка встать у меня на дороге. Ты камешек на моей дороге, понимаешь? Из тех, что, попадая в туфлю, мешают идти ровно до тех пор, пока не поленишься нагнуться и вытряхнуть его на дорогу.
— Кошев, ты красиво говоришь, но ты все нагибаешься и нагибаешься, а камешек все мешает и мешает. Я начинаю думать, что тебе нравится нагибаться.
— Мне нравится играть с тобой, Громин. Меня это развлекает.
— Ты же собираешься стать деловым человеком, Кошев, — Моргот укоризненно покачал головой, — деловому человеку не пристало развлекаться, когда надо думать о деле.
— Я знаю, когда могу пожертвовать интересами дела, а когда этого делать нельзя. Ты все равно опоздал, информация, которую ты передал моему папаше, не имеет значения. Еще три дня назад имела, а сегодня уже не имеет. Собственно, это я и хотел сказать.
— Надеюсь, это все?
— Не совсем. Я хотел добавить то, чего ты еще не понял. Я не знаю, что тебя прельстило в этой игре, ты не похож на фанатика, готового рвать рубаху на груди, кричать «непобедимы!» и подставляться под пули. Или я не прав и ты изменил своим принципам?
Моргот не ответил.
— Тогда что ты лезешь в это дело? — продолжил Кошев. — Чего ты добиваешься? Ты жив только потому, что никто, кроме меня, не знал о существовании блокнота. Если через тебя пойдет утечка информации, ты не просто сдохнешь, Громин, — ты пожалеешь, что родился!
Кошев не знал о встрече с Игором Поспеловым. И не знал о том, что Моргот побывал на юго-западной площадке. Это обнадеживало.
— Судя по твоим словам, ты продаешь родину, а, Кошев? — усмехнулся Моргот.
— Оставь эти бредни для романтических девушек, — фыркнул тот.
— Да ну? Значит, все же продаешь. Скажи мне, а что ты при этом чувствуешь? Как оно?
— Ты этого не поймешь. Потому что ты неудачник, Громин. Ты неудачник, ты свою зависть прикрываешь рассуждениями о морали. Ты же трезво мыслишь, ты всегда так гордился здравым смыслом! И куда он подевался? Где он, этот здравый смысл? Какая родина, Громин? Что ты несешь? Есть люди сильные, те, кто не рассуждает, а приходит и берет. По праву сильного. А есть придурки, для которых и создана эта глупая мораль. Специально, чтобы лопухи не расстраивались оттого, что они такие умные, но такие бедные.
— А, так ты, оказывается, умный и сильный… А я-то думал… — Моргот мотнул головой. — Тогда вперед и с песней. Брать по праву сильного все, что плохо лежит. Ты ведь даже не вор, Кошев. Ты не дорос даже до вора. Ты мародер, который после боя обирает убитых и раненых. И ты говоришь что-то о силе? Быть сильным и быть хитрожопым — две большие разницы.
— Громин, я бы обиделся на эти слова, если бы ты приехал сюда на машине, а не на автобусе. Твоя точка зрения ничем не подкреплена, ты не заработал ни гроша, чтобы рассуждать о силе и хитрости. О моей силе.
Моргот фыркнул.
— Давай, силач. Зови милицию. Военную полицию, папашину охрану, своих мордоворотов. Зови кого-нибудь! Потому что если я захочу дать тебе в зубы, ты сам мне ответить не сумеешь.
— Фу, Громин. Как узко ты мыслишь! Моя сила как раз и состоит в том, что я никогда не останусь один, я защищен со всех сторон. А ты — нет. И если тебе по зубам захочу дать я, то, можешь не беспокоиться, по зубам ты получишь. И не только по зубам.
— Не сомневаюсь. Как просто жить, когда твоя логика полностью аморальна.
— А ты хочешь, чтобы я рассуждал о чести? О благородстве? Не дождешься. Времена честных и благородных закончились лет сто назад. Об этом писали классики. Много ли ты получил на своем благородстве?
— А у тебя нет других критериев оценки, кроме денег? — Моргот достал сигарету.
— Других критериев человечество не имеет. Другие критерии канули в Лету, за ненадобностью. И если ты этого не понимаешь, я могу тебя только пожалеть. Да и смешно, право слово, слушать от тебя рассуждения о морали и аморальности. Что называется, кто бы говорил… Блокнотик-то папаше продал, а, Громин? Ты, наверное, и представить себе не можешь, как это мелко. Мелко, Громин! Вот в этом и состоит разница между тобой и мной. То, что можешь продать ты и что могу продать я.
В первый раз улыбка тронула губы Кошева — улыбка паяца
Морготу нестерпимо захотелось врезать кулаком прямо по этой улыбке. Он щелкнул зажигалкой, не отрывая глаз от лица Кошева, и глубоко затянулся. Он редко задумывался о собственных убеждениях: его убеждения были для него, как правило, атрибутами той или иной роли. Максу он говорил одно, Кошеву — другое, известной поэтессе Стеле — третье. Он играл в убеждения так же, как менял маски. И отсутствие убеждений, как и их наличие, его самого не волновало. Он ориентировался на мнение окружающих и по их мнению определял, хорошо у него получилось изобразить наличие принципов (или их отсутствие) или плохо. На этот раз роль, с одной стороны, предполагала твердое мировоззрение, но с другой… Моргот не хотел бы признаваться в этом, но это было именно так: его волновало, что о нем думает Кошев. Ему это было важно! Нет, он не искал любви и восхищения. Но он хотел победы и уважения. Победы в глазах Кошева, а не в масштабе собственных представлений о жизни.
И роль для этого совсем не подходила: она не соответствовала тому, что Моргот хотел Кошеву показать. Но она прямо вытекала из начала диалога, как будто Кошев нарочно навязал ему эту роль. Признать за Кошевым столь тонкое мастерство манипулятора Моргот не мог — не тот парень был Кошев. Сказать же самому себе, что ошибся в выборе роли, Моргот не хотел и свалил все на неудачное стечение обстоятельств. И теперь добиваться победы надо было в неблагоприятных обстоятельствах.
— Много ли надо ума, чтобы продавать то, что тебе не принадлежит? Особенно за бесценок, — сказал Моргот, выдыхая дым.
— Ты поучишь меня искусству ценообразования?
— Искусству? Красиво. Нет, Кошев, учить я тебя не буду. Думаю, в искусстве продавать награбленное тебе нет равных. Лучше тебя этим искусством владеют только твои покупатели. Как ты считаешь, что они думают о тебе? Мне кажется, они испытывают брезгливость.
— Да мне-то, в отличие от тебя, плевать на то, что обо мне думают, — лицо Кошева стало снисходительным, — ты можешь рассуждать о том, какое я дерьмо, сколько угодно твоей душе, меня это не задевает. Есть понятие «репутация», а есть никому не нужное самолюбие. Все равно единственным критерием оценки будет результат. Победителей не судят, Громин! И если ты этого еще не понял, то это дело твоей личной глупости!
— Победителей — не судят. Но ты-то не победитель, ты мародер. Победители тебя купили за бесценок. Они тебя даже не возьмут в свое проклятое буржуинство. Хватит с тебя бочки варенья и корзины печенья. Или это ты и называешь победой?
— Громин, ты никогда не вылезешь из своей смешной системы ценностей! Расскажи мне еще о социальной справедливости. Победитель — это тот, кто может взять. А неудачник — тот, кто кусает локти и брюзжит о нравственности и безнравственности, потому что ему больше ничего не остается, кроме как брюзжать! Потому что взять он не может, не умеет!
— А тебе не приходило в голову, что кто-то не хочет брать?
— Это ерунда. И уж ты-то точно не относишься к полусумасшедшим альтруистам. Еще скажи мне, что ты брать не хочешь! Это сказка про лису и виноград, ей две с половиной тыщи лет.
— Я всего лишь соизмеряю цели и средства. Превратиться в паяца, подобного тебе, ради сомнительного удовольствия гнуть пальцы, рассуждая о победителях? Нет, Кошев, я не так сильно этого хочу. Обезьяна с легкостью слопает тот самый виноград, но это ее не сделает ни лучше лисы, ни хуже. Сомневаюсь, что лиса захотела бы стать обезьяной ради одной виноградной грозди, даже если бы и признавала ее спелость. Но я не лиса, мне себя обманывать не надо.
— Громин, о чем говорить, если для тебя деньги — всего лишь способ гнуть пальцы? В такой системе отсчета я мог бы с тобой и согласиться, но, видишь ли, деньги придумали вовсе не для этого. Ты когда-нибудь слышал о независимости, о власти?
— Не смеши меня. Много ли власти в твоей бочке варенья? Тоже мне, акула капитализма… Ну получишь ты этот заводик! И всю жизнь будешь лезть из кожи вон, чтобы подхапать еще немного, а потом еще немного, еще немного… Никакой реальной власти тебе это не даст, наоборот, всю жизнь будешь прогибаться под тех, кто имеет денег и власти больше, чем ты. Может, для тебя в этом и есть какой-то прикол, а для себя я в этом прикола не вижу.
Новые комментарии