9
Дамиан собрался выехать в Никольскую слободу после обеда, как только гонец, присланный Авдой, принес ему известие о найденных следах.
Собственно, никакая это была не слобода, а обычная деревня, правда, очень большая, с крепкими крестьянскими хозяйствами, но по старинке, в память о том, что когда-то Никольская стояла посреди густого леса и жители ее промышляли бортничеством и охотой, ее продолжали называть слободой.
Вытряхнуть мальчишку оттуда будет несложно: один-два сгоревших дома, и крестьяне сами отдадут его монахам. В сани положили теплых меховых одеял, и Дамиан хотел покрепче закутаться в них и укрыться с головой, как вдруг увидел, что к Великим воротам движется авва, и выругался про себя, не посмев на глазах у игумена сорвать сани с места. Пришлось подождать, когда он подойдет поближе.
— Дамиан, я слышал, беглеца нашли, но еще не поймали? — спросил авва, и Дамиан, не ожидавший подобного вопроса, на секунду растерялся. Как? Когда авва успел это узнать? Гонец пришел не далее четверти часа назад, они говорили в келье Дамиана, без свидетелей! Неужели кто-то их подслушал? Или… или гонец рассказал об этом не только ему? Это было неприятно: Дамиан надеялся, что его «братия» предана ему сильней, чем авве. Неужели кто-то из его людей — лазутчик игумена? Но Авда, наверное, гонцом выбрал случайного человека, того, кто ближе стоял, не мог же он безошибочно показать пальцем на лазутчика! А это значит… Нет! Авда предан Дамиану, он никогда не станет через его голову добиваться чего-то от аввы. Или…
Наверное, все же подслушали…
— Да, авва, это так, — нехотя ответил Дамиан.
Авва посмотрел по сторонам и махнул рукой, призывая следовать за собой, к надвратной часовне. Ничего хорошего это не означало.
— Я догадываюсь, зачем ты едешь в Никольскую слободу, — начал авва, поднявшись в часовню и прикрыв за собой тяжелую дверь, — и я могу тебе сказать, что ты искушаешь судьбу, надеясь силой добиться от крестьян выдачи беглеца.
— Я… — хотел оправдаться Дамиан, но авва не дал ему говорить:
— Мужичье побьет твоих дружников, как только ты перейдешь границы. Я уже не говорю о том, какой грех ты примешь на душу. Впрочем, тебе это не впервой.
— Пусть попробуют! — усмехнулся архидиакон. — Моих сил хватит, чтобы задавить бунт в любой слободе.
— Дамиан, ты видишь не дальше собственного носа, — недовольно фыркнул авва, — сначала крестьяне перебьют тридцать твоих братьев, потом ты, собрав силы, придешь и перебьешь оставшихся мужиков, со злости пожжешь их дома, оставишь их сирот на морозе, и где они окажутся на следующий день? Здесь, в приюте. Вместо тридцати крепких крестьянских дворов мы получим полторы сотни нахлебников, а вместо слободы, приносящей доходы, — пепелище. Ты этого хочешь?
— Они не посмеют.
— Смотря до чего ты дойдешь в желании немедленно получить свое, а в этом тебе нет равных. Никольская слобода — самая крепкая из отдаленных хозяйств, мне стоило большого труда закрепить крестьян на земле, заставить построить не времянки, из которых в любую минуту можно сорваться и уйти, а большие добротные дома. Ты знаешь, что в кийской земле некому растить хлеб? Крестьяне бегут на север, князья рвут их друг у друга, забирая в полон. А мы сами, своими руками будем уничтожать то, что так долго взращивали и оберегали? Да Никольская приносит нам больше доходов, чем все остальные деревни!
— Но… — начал Дамиан, но авва снова его перебил:
— Я запрещаю тебе действовать силой. Можешь обыскивать дома, одно это вызовет большое недовольство. Но жечь и убивать не смей. Если до завтрашнего утра ты ничего не добьешься, я сам приеду в слободу, отслужу литургию и прочту проповедь. Может быть, Божье слово окажется сильней копий и огня.
Дамиан поморщился: авва, конечно, не дурак и проповедовать умеет мастерски, но тут он обольщается — мужичье в своей темноте никогда не купится на его «Божье слово». Раздражение он придержал при себе и, садясь в сани, был вовсе не так уверен в успехе — что толку обыскивать дома? В них всегда найдется какое-нибудь укромное место, куда никто не догадается заглянуть. Мужичье понимает только язык силы, и если уступить им сейчас, в следующий раз они схватятся за топоры, когда придет время делиться урожаем. Авва этого не понимает.
— Ладно… — пробормотал Дамиан себе под нос. — Посмотрим. Обыскивать дома тоже можно по-разному.
Он прибыл в слободу, когда совсем стемнело и крестьяне топили печи на ночь. Ползать по домам, полным едкого, непроглядного дыма, особого смысла не имело. А вот выстудить жилье широко открытыми дверьми показалось Дамиану интересной мыслью.
Он расположился в избушке, пристроенной к церкви, и занял в ней одну комнату из трех. Избушка была убогой: топилась по-черному, окна в ней затягивались пузырем, на котором толстым слоем осела сажа, а с потолка слетали грязные хлопья.
Монахи устали. Авда снял дозоры с реки и перевел их ближе к слободе, и Дамиан привез с собой десяток свежих дружников, но люди, которые провели почти двое суток в седле, не успевали отдохнуть за те несколько часов, которые им выделял Авда. Дамиан и сам не спал вторую ночь, но заснуть бы не смог: едва он закрывал глаза, так сразу вспоминал о крустале, о жалком певчем, который посмел… И злость подбрасывала его на постели, и глухое рычание вырывалось из груди — он должен поймать мерзавца! Дамиан понимал, что главное — это крусталь, но чем дольше длились поиски, тем сильней над ним довлело желание отомстить, наказать, втоптать обратно в грязь, где послушнику самое место. Не убить, нет, — это слишком просто. Чтобы этот волшебный голос охрип, умоляя о пощаде. И чтобы все остальные запомнили, надолго запомнили, каково оно — перейти дорогу ойконому обители.
Нет, выйти в лес или на реку парень не мог — на девственно ровном снегу любое движение будет заметно издали, даже в темноте. А на тропе, которую успели протоптать к лесу, постоянно стояли дозором два человека. Мышь не проскочит.
Дамиан сам объехал верхом слободу, сам убедился в том, что все выходы видны как на ладони, и, когда над слободой перестали виться дымы, отдал приказ обыскать дворы еще раз. И сам заходил в каждый дом, и сам проверял то, что ему казалось подозрительным.
Прятали беглеца хорошо. Возможно, в домах на такой случай предусматривались тайники. Ведь скрывали же они где-то хлеб от сборщиков — Дамиан ни секунды не верил, что крестьяне отдают положенное до последнего зернышка. Но хлеб они скорей всего зарывали в землю и доставали только по весне, а тут зарыть что-то в землю было очень трудно.
Нет, чтобы найти парня, надо раскатать эти дома по бревнышку. И неизвестно, на кого работает время. Братья сбиваются с ног, а певчий валяется на полатях и отъедается хлебцем с молочком. Да он всю зиму может просидеть в слободе!
Если проповедь аввы действия не возымеет, Дамиан не станет больше вожжаться с мужичьем. Завтра утром он пошлет гонцов в пограничные скиты, и тогда топоры крестьянам не помогут.
Обыскав все тридцать дворов, Дамиан начал обыск сначала. Если он не может вытащить беглеца на свет божий, то и спать ему спокойно он не даст. Братья валились с ног, и пред рассветом Дамиан их пожалел. Он и сам вымотался: его тошнило от кислых запахов слободы, от сажи, собравшейся в углах, от грязных коровников, ледяных погребов и пустых колодцев. Писклявые дети, заспанные, простоволосые хозяйки, вонючие старики, неопрятные, широколицые девки, ковыряющие в носу, мельтешащие перед глазами мальчишки, которые не могут и пяти минут усидеть на месте. Куда им столько детей? Хорошо живут, вот и плодятся.
Авва прибыл, едва рассвело. Привез с собой Паисия, двух иеродиаконов, трех певчих — не иначе, хотел поразить мужичье великолепием богослужения. И братья, только-только получившие возможность отдохнуть, снова отправились по дворам — собирать народ в церковь. Дамиан, не желая бросать своих людей, а также выказывая авве понимание важности его действа, тоже не остался в прибранной за ночь избушке.
Брат Авда, уставший, с лицом, еще более похожим на череп, чем обычно, отозвал его в сторону:
— Мужики недовольны. Поговаривают, вот-вот за топоры возьмутся. Надо бы с ними поосторожней, пока со скитов дружники не приехали.
— И что ты предлагаешь? — взорвался Дамиан. — Пусть авва проповедь в пустой церкви читает? Нам с тобой?
— Ну, может, больных не надо туда?
— Надо! Всех надо! Пока авва будет перед ними распинаться, мы еще раз дома обойдем. Пустые. Тише будет, спокойней. Может, услышим что.
В крохотную церквушку все слободские не вместились, и некоторые, в основном дети постарше, остались слушать службу под окнами. Разумеется, вместо этого они больше возились в снегу, громко хохотали и бегали друг за другом. Дамиан скрипел зубами — да, это не приютские мальчики с глазами долу, которые бояться сказать лишнее слово. Вместо тишины над слободой неслись визги, смех и лай собак.
Пришлось поставить четверых монахов присматривать за ними — чтобы дети не наследили на пути к реке.
Третий обыск ничего не дал. Авва читал проповедь долго, а потом причастил малышей и немощных, так что времени Дамиану хватило. Но в домах стояла тишина: нигде не скрипнула половица, не щелкнула лучинка, не раздался вздох…
Расходился народ из церкви веселей, чем шел туда.
— Отец Дамиан! —к нему подъехал монах, помогавший на службе. — Авва зовет тебя к себе.
— Ну, как служба? — спросил Дамиан, сжав губы.
— Очень хорошо получилось, и такая проповедь была занятная… — монах расплылся в улыбке. — Некоторые даже плакали.
— Да ну? Это они от скуки и от голода, — процедил Дамиан и направил коня к церкви. На лицах встречных крестьян слез он не заметил.
Авва, как всегда, оставался спокоен и добр, но от Дамиана не укрылось его радостное настроение. Не иначе, он был доволен собой.
— Ну что? Теперь подожди до вечера. Мне показалось, что служба им понравилась, особенно пение — они таращились на клирос, открыв рты. Красиво получилось, Паисий молодец, отлично подготовился. И икона мироточила, это тоже их ошеломило.
Дамиан вежливо кивнул — авва в этом никогда ничего не понимал. Что им до красивой службы? Поглазели и по домам пошли.
— Надо чаще проводить службы зимой. Сидим в обители, так тараканы за печкой, — вздохнул игумен, — я думаю, пора в Никольскую постоянного батюшку посадить. И изба для него есть, и приход большой получается.
Ну точно. Авва доволен собой. Как дитя, честное слово! Дамиан с трудом удержался, чтобы не заскрипеть зубами.
Они пообедали втроем с Паисием, и Дамиан, которому до этого кусок не лез в горло, вдруг понял, как проголодался. Как ни странно, слободские прислали авве жареного гуся и вкусный пирог с ягодами, отчего тот укрепился в мысли о силе Божьего слова. А вот Дамиана это насторожило — он не ожидал от крестьян такой любви к проповедникам и немедленно велел выяснить, из какого дома принесли гостинцы.
Он еле-еле дождался, когда авва наконец отправится обратно в Пустынь, — надо было дать людям отдохнуть, а к ночи начинать действовать решительней. Он еще и сам не знал, что предпримет, и склонялся к пожарам. Была у него задумка забрать из каждого дома по ребенку и стращать родителей их смертью, но в ответ на это мужичье точно взбунтуется, а со скитов пока никто не прибыл. Пожар же можно списать на гнев Божий и разыграть неплохое представление.
Но сначала — отдохнуть. После сытного обеда Дамиан мечтал только о нескольких часах сна, и теперь его не пугала ни сажа, которая летит с потолка избушки, ни сырая постель, пропахшая затхлью: он провалился в сон, едва его голова коснулась соломенной подушки.
Ему показалось, что спал он всего несколько минут, но открыл глаза в полной темноте и услышал за окном шум и крики. Казалось, вся слобода высыпала на улицу, и первой его мыслью было: бунт! Но почему? С чего вдруг? Да еще и на ночь глядя? Или выбрали минуту, когда большинство братьев спит?
Дамиан сел на кровати и крикнул:
— Авда! Кто-нибудь! Что там происходит?
Но сонные монахи шумели за стенкой и, похоже, тоже ничего не понимали. Дамиан натянул сапоги, завернулся в меховой плащ и хотел выйти во двор, чтобы посмотреть самому, но тут ему навстречу в комнату вбежал молоденький дружник, еще послушник, и захлебываясь прокричал Дамиану в лицо:
— Господь явил чудо! Настоящее чудо! Недаром авва причащал немощных!
Дамиан слегка отстранился: щенячий восторг юноши, похоже, не позволит ему изложить суть дела толком.
— Спокойней, — протянул Дамиан, — не горячись. Какое чудо? Почему вся слобода ходит по улицам? Вы их окружили хотя бы? Осмотрели?
— Так чудо же… — прошептал дружник. — Люди радуются, иконы несут…
— Какие иконы? Что произошло?
— Дедушка Вакей пошел. Два года лежал, а после причастия пошел! Господь явил милость…
Дамиан похолодел.
— Что? Где Авда? — прошептал он, а потом рявкнул во весь голос: — Авда!
— Брат Авда спал. Наверное, уже проснулся. Все проснулись.
Дамиан оттолкнул мальчишку в сторону и выбежал во двор церкви. Это крусталь. Господь таких чудес не являет! Это крусталь, и они нарочно подняли шумиху. Сейчас тут будет столько следов, что можно вывести два десятка беглецов и никто этого не заметит!
— Авда! — еще громче крикнул архидиакон, но увидел, как брат Авда с криками и проклятиями догоняет толпу, высыпавшую на лед реки. И в этой толпе идут монахи, и — Дамиан не сомневался — льют слезы умиления, глядя, как темные крестьяне славят Бога и поднимают над головой иконы, которые еще вчера прятали в подклетах, чтобы не занимали место в доме.
Впереди толпы шел высокий седой старик в белой рубахе без пояса, как будто не боялся холода, поднимая икону на вытянутых руках. Дамиан не видел его лица, но думал, что старик улыбается. В его движениях не было уверенности, будто он удивлялся каждому сделанному шагу, и высоко задирал лицо, иногда потрясая иконой, словно проверял, действительно ли держит ее в руках. Но в то же время необычайная сила исходила от его белой фигуры — Дамиану привиделось, что над головой деда поднимается едва заметный свет, и он встряхнулся, чтобы прогнать навязчивое видение.
Возносить благодарение Богу мужики не умели, поэтому делали они это так же, как привыкли славить своих истуканов: пели, плясали, резвились и в открытую тискали девок. Ребятня рассыпалась по льду, и кто-то тащил за собой санки: они играли в снежки, бегали друг за дружкой, валялись в снегу, и Дамиан не успел добежать до реки, как с десяток пацанов успели подняться на крутой противоположный берег, да в нескольких местах, и, увязая в снегу, пытались скатиться вниз на санях. Луна еще не взошла, и это было особенно некстати. Впрочем, тот, кто придумал этот «крестный ход», наверняка знал, когда восходит луна.
«Дедушка Вакей пошел», — неслось отовсюду.
— Братья! — рявкнул Дамиан, но его голос утонул в шуме двух с лишним сотен людей, и ему ничего больше не осталось, как поймать пробегавшую мимо лошадь и, вскочив в седло, догонять толпу, двигавшуюся в сторону монастыря.
Он ухватил за шиворот дружника, который чуть поотстал, но продолжал раскрыв рот смотреть на фигуру белого старика.
— С ума сошли! — заорал Дамиан, нагнувшись к его лицу. — В седло, быстро! Он уйдет, он уже ушел!
— Так ведь… чудо же… Господь явил.
— Какое чудо? Вы что, дети малые?
— Дедушка пошел… — прошептал монах. — После причастия пошел.
— В седло, я сказал! Вдоль берега! Быстро! Дурачье! Шкуру спущу всем! Факелы готовьте!
Старик жив не будет! Дамиан почувствовал, что на него накатывает «помутнение»: он уже был не в силах справиться с гневом, а скоро и совсем перестанет отдавать себе отчет в своих поступках. После «помутнений», которые случались не так уж часто, он ничего не помнил и иногда ужасался, как мог такое выкинуть, и не врут ли ему, рассказывая о тех бесчинствах, которые он вытворял. Обычно начиналось это с вина, но иногда бывало и просто от усталости или долгих треволнений. Честное слово, лучше бы его связывали в такие минуты, потому что за последствия своих поступков ему приходилось расплачиваться в твердой памяти.
Дамиан пришпорил коня, обгоняя толпу, выскочил пред стариком и дернул поводья с такой силой, что лошадь поднялась на дыбы, грозя разбить копытами голову чудом исцелившегося «божьего раба».
Старик, остановившись, не шелохнулся и смерил Дамиана тяжелым взглядом из-под редких седых бровей. И Дамиан вдруг заметил, что тот стоит на снегу босиком.
— Убью! — рыкнул Дамиан и вырвал из-за пояса короткий меч — такие в дружине были только у него и у Авды.
Он развернул коня и хотел опустить меч на голову старика, и уже расколол напополам икону, которую тот поднимал над головой, но не успел заметить, как из толпы вперед метнулись двое мужиков, и меч его со звоном налетел на лезвия двух перекрещенных топоров.
$$$$$$
Наверное, «помутнения» с ним все же не случилось, потому что он хорошо помнил происходящее: как его стащили с коня, выкрутили руку с мечом и, если бы не подоспевший Авда, могли бы, чего доброго, и зарубить ненароком.
— Мы вас не трогаем! — вперед вышел крестьянин, русобородый, широкоплечий и высокий, — и вы нас не троньте. Мы войны не хотим, но и в обиду себя давать не собираемся.
Дамиан, еще не поднявшийся из снега, хотел что-то возразить, но его опередил Авда. По крайней мере, он был спокоен и тверд.
— Хорошо, — кивнул он крестьянину, — идите по домам, тихо и быстро. Вашу шутку с Господним чудом мы поняли и оценили. Теперь кончайте ломать это представление, собирайте детей и расходитесь. Иначе нам действительно придется воевать, а мы в этом понимаем больше вас. Я обещаю, что монахи никого не тронут, если вы спокойно и быстро разойдетесь.
Крестьянин усмехнулся в густую бороду, подумал, посмотрел на старика и сдержанно кивнул:
— Если с дедушкой хоть что-нибудь случится, ни один чернец живым отсюда не уйдет.
Дамиан встал и отряхнулся — крестьяне, судя по их взглядам, всерьез намеривались выполнить свое обещание. И ему стало не по себе: от толпы исходила угроза, такая же темная, тяжелая и холодная, как лезвие топора.
Все равно поздно. Дамиан вместо злости вдруг почувствовал обиду: его обвели вокруг пальца, как мальчишку! За двое суток позволить себе три часа отдыха и проспать! А ведь можно было предположить, что если что-то случится, то именно до восхода луны. Или перед рассветом, когда внимание у всех ослаблено. Обида и усталость. Не было сил даже разозлиться как следует.
Старик описал на льду широкий круг и повел слободских назад, к домам. Хозяйки кликали детей, кто-то продолжал петь, в толпе повизгивали девки, но иконы быстро опустились вниз и плясать крестьяне перестали.
Дамиан вздохнул, кто-то подвел к нему коня и придержал стремя.
— Вдоль берега. Все. Он уже в лесу. Каждый след на берегу проверить. Факелы берите: если он след заметал, в темноте не разглядите.
Лешек ушел из слободы перед рассветом, когда луну затянуло тяжелыми, низкими облаками. К тому времени весь левый — крутой — берег был исхожен вдоль и поперек, не столько мальчишками, сколько монахами, проверившими каждый след. Впрочем, и правый берег они без внимания не оставили. Из лесу монахи еще не вернулись — им приходилось тяжело: не только пробираться вперед по глубокому снегу, а прочесывать его в поисках следа. Конных Дамиан снова поставил сторожить лед — они почему-то были уверены, что Лешек и дальше собирается двигаться по реке.
Лежа между потолком и полом, он слышал, как к дедушке приходили Дамиан и Авда, приходили только вдвоем, не доверяя тайны остальным монахам, и расспрашивали его о крустале и беглеце. Однако грозить побоялись — обещали зерна, если он расскажет об этом подробней. Но дедушка твердо стоял на своем: показывал срезанный громовый знак, на месте которого углем нарисовали крест, рассказывал про икону, которую Дамиан расколол надвое, мол, стоило поставить ее в красный угол и зажечь лампадку, как случилось чудо и осязание вернулось к неподвижным членам. Хозяева и старшие дети поддакивали, и всем было понятно, что это наглая ложь, но никто не мог уличить в этом старика.
Дамиан злился, Авда оставался спокойным, и через час-другой они ушли несолоно хлебавши, хлопнув дверью так, что с полок посыпались горшки.
Лешеку накинули на плечи беленое полотно, а броские сапоги спрятали под онучи — теперь в темноте он мог легко спрятаться в снегу. Хозяйка дала ему в дорогу хлеба и вареной рыбы, а дедушка отдал снегоступы, в которых когда-то ходил на охоту. Прощались тепло — Лешек не мог выразить благодарность за спасение, а хозяин махал руками и говорил, что за вылеченную спину дедушки он отдал бы половину дома, и этой платы все равно было бы мало. Старик, обнимая Лешека, не удержался от слез, и Голуба, привстав на цыпочки, поцеловала его неумелыми горячими губами, покраснела и расплакалась.
Слободу охраняли пятеро конных, но, будучи уверенными, что беглец давно ушел, несли службу без особого усердия. Тем более что предрассветное время всегда самое тяжелое для сторожей.
Лешек поднялся на правый берег и шел по проложенным монахами следам, пока не рассвело: рассвет был сереньким и тусклым, мороз немного ослаб, но вскоре подул пронизывающий северный ветер и повалил густой снег. Сворачивая с нахоженного пути, Лешек надел снегоступы: теперь его следы занесет быстрей, чем через час, и монахи никогда не узнают, куда он направился.
Лес на правом берегу рос гуще, чем на левом, огромные ели опускали ветки к самой земле, и под некоторыми вообще не было снега: так плотно они покрывали ветвями свои корни. До земли ветер не доставал — выл по верхам, путался в кронах и только иногда забрасывал вниз клубившиеся снежинками круговерти.
Лешек шел и думал, что это колдун, глядя на него сверху, просит ему нужной погоды: солнца для крусталя и снегопада — заметать следы. Он поднимал голову к небу, как будто надеялся высмотреть сквозь тучи скуластое лицо и пронзительные черные глаза, и шептал:
— Спасибо, Охто, спасибо тебе. Прости меня.
* * *
Каждое утро, просыпаясь на широкой мягкой кровати в доме колдуна, Лешек чувствовал огромное счастье. И от того, что солнце светит в светлые окна, и от того, что ему так мягко и тепло под толстым одеялом, и от того, что не надо никуда бежать, никого бояться, никому служить. Он быстро потерял счет дням недели и узнавал, какой сегодня день, только по субботам, когда колдун посещал окрестные деревни или ездил на торг. И от этого вечером, дождавшись колдуна с его рассказами, Лешек снова засыпал счастливым — в монастыре в это время служили всенощную, а он мог спокойно нежиться в постели. Конечно, в глубине души ему было немного страшно, но страх этот скорей походил на проказы непослушного мальчишки, который делает нечто запретное и уверен, что избежит наказания. Ему очень хотелось в такие минуты высунуться в окно и показать Богу язык.
Выяснилось, что Лешек не умеет делать то, что доступно каждому двенадцатилетнему мальчишке: он не умел плавать, ездить верхом, ловить рыбу, лазать по деревьям, ходить на веслах, бить из лука мелкую дичь — вообще ничего. Колдун посмеивался над ним, но по-доброму, отчего Лешек нисколько не обижался. Он боялся воды, боялся подходить близко к лошадям, которых у колдуна было целых четыре, а достав руками крепкий сук, не мог подтянуться, чтобы на него залезть.
Дом колдуна стоял в удобном месте, где глубокая речка Узица широко разливалась небольшим озерцом и поворачивала с северо-запада на северо-восток. Получалось, что двор с двух сторон окружен водой, а с третьей от посторонних глаз его прятал густой сосновый лес. Берег реки со стороны дома был довольно пологим, зато на другой стороне поднимался высокой, обрывистой кручей.
Над рекой склонялась вековая ива с серебряными листьями, рядом с ней стояла крошечная банька, а у толстой сосны в глубокий погреб со льдом вели крепкие ступени. За домом, у самого леса, в сарае лежало душистое сено, и Лешек очень полюбил прыгать и кататься в нем и частенько засыпал там, разморенный подвижной игрой. Кроме четырех лошадей у колдуна была рыжая корова, куры и белые гуси, которые свободно плавали по реке, и никто их не пас.
Несмотря на то, что лето бежало к концу и ночи зачастую бывали сырыми и холодными, колдун купался каждый день, а то и не по одному разу, и, как только Лешека перестало шатать из стороны в сторону, потащил его за собой в воду.
В монастыре мальчиков мыли в бане раз в месяц и, хотя монастырь стоял в устье большой реки Выги, на берегу озера, купаться их никогда не водили, да и сами монахи этим брезговали.
Лешеку было очень страшно и холодно. Но колдун, глядя на его несчастное лицо, так хохотал, что пришлось сжать зубы и войти в реку по вязкому, илистому дну, серьезно подозревая, будто под водой кто-нибудь обязательно его укусит или, чего доброго, схватит за ногу и утащит на дно.
Однако не прошло и недели, как Лешек перестал бояться и вбегал в обжигающую воду со смехом, как и колдун, и потихоньку учился плавать и даже нырял.
Оказалось, что в жизни есть столько разных дел, которыми хочется заняться, что Лешеку не хватало длинного летнего дня, и, засыпая, он думал о следующем. После бесконечных запретов монастыря он удивлялся, почему колдун ничего ему не запрещает, а если и запрещает, то выглядит это совсем не так, как в приюте. Да, собственно, и запретов было всего три: не заходить далеко в лес, потому что можно заблудиться, не пить из маленьких кувшинчиков, расставленных на полках кухни, потому что можно отравиться, и не брать в руки крусталь.
Матушка на самом деле никакой матушкой колдуну не была, она просто помогала ему по хозяйству. Ее муж умер, сыновей у нее не было, а многочисленные дочери давно вышли замуж и осели в семьях мужей. На второй день пребывания Лешека в доме матушка вытащила из своего сундучка два оберега на кожаных ремешках и повесила Лешеку на шею вместо креста.
— Матушка! — возмутился колдун. — Куда столько! Говорю же, я сам ему сделаю обереги, какие понадобятся.
— Так я только ложечку… — ответила старушка. — Чтобы толстенький был, ложечку. И гребешок, для здоровья.
Лешек с любопытством разглядывал подарок: малюсенькая серебряная ложка понравилась ему больше, чем колючий гребень, но, надо сказать, он носил их всегда, не снимая. Толстеньким он так и не стал, но обереги эти служили подтверждением матушкиной любви: любви в его прежней жизни было мало, и он ее ценил. Колдун же носил только один оберег — крест в круге — и говорил, что больше ему самому ничего не надо. Круг означал солнце, его коловращение, а крест — землю и четыре стороны света на ней. Однако для Лешека привез сразу несколько, и самый первый — змеевик — от злого бога Юги. На нем голова женщины, богини холода, венчалась клубком змей. Оберег был очень красивый, тонкой работы и, наверное, дорогой.
— Она защищает достоинство, — объяснил колдун, — и если злой бог протянет к тебе свою длань, змеи его покусают.
— А что такое «достоинство»? — на всякий случай спросил Лешек. — Это мои вещи?
— Достоинство — это гордость и честь, самоуважение. Главное, что должно быть в человеке, — чувство собственного достоинства. Так что бросай привычку креститься на входе в дом и клонить глаза долу.
От этой привычки Лешеку избавиться было трудно, и он, перекрестившись, всегда втягивал голову в плечи, думая, что колдун непременно даст ему за это подзатыльник, как это делали воспитатели, искореняя дурные привычки мальчиков. Но колдун ни разу этого не сделал, напротив, каждый раз, увидев испуганного Лешека, прижимал его к себе, целовал в макушку и говорил:
— Голову в плечи тоже не прячь. Виноват — умей ответить. А не виноват — прими жестокость с гордостью.
И через несколько дней Лешек, протянув два пальца ко лбу и поймав нарочито серьезный взгляд колдуна, прыскал в ладонь, и колдун хохотал вместе с ним.
— Ты бы хоть пошалил иногда, — вздыхала старушка, глядя на молчаливого Лешека за обедом, — сидишь, как сычонок, воды в рот набрал и кол проглотил.
Колдун же за столом неизменно разговаривал, чем очень Лешека сначала удивлял.
— Матушка, им в монастыре было велено сидеть за столом прямо и молча. Вот он и сидит.
Тут колдун нисколько не ошибался. Еще положено было смотреть в миску, а не по сторонам, и эта наука давалась Лешеку особенно тяжело; наверное, потому он и избавился от этой привычки раньше всего и действительно хлопал глазами, как сычонок, глядя в окна или разглядывая что-нибудь интересное в светелке.
А еще он пел. Пел, когда хотел. И колдун всегда замирал и бросал свои занятия, если слышал его песню, а иногда подходил ближе, садился возле Лешека на траву, ставил локти на колени и опускал на руки подбородок.
— Это удивительно, малыш, — говорил он, — ты не можешь себе представить, что твой голос способен делать с людьми. Слова, которые ты поешь, льются прямо в душу. Спой мне, что я должен утопиться, и я утоплюсь, честное слово. И этим чудным голосом ты пел хвалу Юге?
— Нет, — как-то раз честно ответил Лешек, — это было не так. Отцу Паисию не нравилось, как я пою хвалу Богу, он хотел, чтобы я пел так же, как пою свои песни. Но у меня не получилось.
Колдун на это довольно ухмыльнулся. Он ненавидел монастырь и говорил о нем неизменно с отвращением, брезгливо приподнимая верхнюю губу.
— Охто, если ты так ненавидишь монахов, почему ты ездишь их лечить? — спросил как-то Лешек.
— Понимаешь, — колдун задумался, — монахи ведь тоже люди и тоже не хотят болеть и умирать. И я бы не сказал, что ненавижу монахов. Я ненавижу злого бога, которому они кланяются, ненавижу церковь и ее власть. Но самих монахов? Нет, я их просто презираю.
В первые дни Лешек очень скучал по Лытке и думал: как было бы здорово, если бы они жили у колдуна вдвоем! Ему не хватало собеседника, заводилы, защитника. Он вспоминал избитое Лыткино лицо, залитое слезами, его обещание убить Дамиана, и сердце его сжималось от жалости к другу и от страха за него. Лешек плакал и просил колдуна рассказать Лытке, что он жив, что с ним все хорошо, но колдун решительно качал головой: для монастыря Лешек умер. Став взрослым, он понял, насколько колдун оказался прав: Лытка бы не удержал тайны, он бы выдал себя хотя бы тем, что не смог изобразить скорби.
Но прошло совсем немного времени, и Лешек, к собственному стыду, понял, что уже не хочет жить у колдуна вместе с Лыткой. Он не хотел делить любовь колдуна ни с кем, даже с лучшим другом. Тем более что колдун стал для него и собеседником, внимательным и умным, и заводилой, иногда озорным, как мальчишка, и защитником, рядом с которым можно вообще ничего не бояться.
Тяжелей всего Лешеку далось умение ездить верхом — при приближении к лошади у него начинали дрожать колени, ему казалось, что этот огромный зверь непременно захочет его укусить или растоптать. А оказываясь в седле, он вцеплялся руками в переднюю луку и боялся взяться за повод, потому что тот мешал ему крепко держаться. Колдун был терпелив и, как ни странно, строг. Наедине с лошадью он Лешека не бросал, но заставлял его чистить лошадей, надевать тяжелое седло, вставая для этого на скамеечку (роста Лешеку не хватало), осматривать им копыта, что казалось ему наиболее опасным занятием, и ездить. Каждый день.
Сначала Лешек, взобравшись на лошадь, с нетерпением ждал, когда же колдун разрешит ему слезть, но постепенно привык и даже получал от этого удовольствие. Иногда Лешек думал, что колдун нарочно над ним издевается, особенно когда Лешек падал, а колдун велел ему залезать на коня снова, да еще и посмеивался при этом, не оставляя ему возможности пожаловаться. А если, жалея себя, Лешек распускал нюни, колдун смеялся еще громче. Но однажды Лешек упал и разбился действительно сильно, и колдун так испугался, что на руках отнес его в дом. Только тогда Лешек понял, что колдун вовсе не издевается над ним, и переживает из-за его неудач, и радуется его успехам, и учит преодолевать страх.
Во всяком случае, через год Лешек самозабвенно любил лошадей, ездил не хуже колдуна и ничего не боялся.
Новые комментарии