Ольга Денисова
Водоворот
Грохот поезда на долгую минуту заглушил все прочие звуки, даже отчаянный крик:
– Мама!
Из угла не мигая смотрели два глаза – в них отражался тусклый красный свет ночника. И чем громче гремели колеса, тем громче приходилось кричать:
– Мама! Волк! Десь волк!
Слезы лились из глаз, потому что мама не слышала крика. Пасть зверя ощерилась, обнажая блестящие красным клыки, мохнатое тело подалось назад, пружиной сжимаясь перед прыжком. Запах реки, холодный и сырой, потянулся из-за двери, грохот поезда не затихал, и когда дверь распахнулась, в комнату вместе с истошным маминым криком хлынула ледяная вода…
Ковалев распахнул глаза и сел на кровати – непривычно скрипнула металлическая сетка. Грохот поезда ему не приснился: старенький дом трясся от стука колес, в окне между вагонами мелькала одинокая лампа накаливания в фонаре на другой стороне насыпи. Никакого ночника не было, никакого зверя в углу – тоже.
В детстве Ковалеву часто снился этот кошмар, он изучил и запомнил его подробности: и комнату с массивным круглым столом посередине и ковром на стене, и ночник с плоским красным стеклом, и самого зверя – огромного, лохматого, с клочковатой мокрой шерстью. Как ни странно, не только бабушка, но и дед относились к этому серьезно: прибегали в детскую, проснувшись среди ночи от крика, поили ревущего Ковалева валерьянкой и забирали к себе в спальню. Став постарше, он стеснялся этого кошмара – глупый детский сон, мальчикам не пристало бояться волков и тем более реветь от страха. Правда, волк во сне был слишком настоящим, непохожим на тех безобидных волков, которых показывали в мультфильмах. Да и дед, всегда смеявшийся над слезами внука, в таких случаях бывал встревожен и необычно ласков. Потом это прошло само собой, забылось.
Ковалев не сразу узнал эту комнату, а если бы не проехавший мимо поезд и не приснившийся вновь детский кошмар, то и вовсе не подумал бы о том, что когда-то уже бывал здесь. Такие круглые столы, ковры с оленями, панцирные кровати с хромированными спинками, ходики с шишками были атрибутами едва ли не каждого сельского дома лет двадцать пять – тридцать назад. Точно такой же торшер, какой стоял здесь возле кровати, до сих пор верой и правдой служил Ковалеву дома – раньше у дивана бабушки и дедушки, а теперь в их с Владой спальне.
Он безошибочно нащупал выключатель – вместо яркой светодиодной лампы вспыхнула тусклая сороковатка. Ходики показывали половину седьмого утра – пора подниматься.
Вчера Ковалев поздно добрался до дома бабушкиной сестры тети Нади – в десятом часу вечера, в полной темноте, – в Заречном в это время ложились спать, он шел пустыми улицами, и если бы не распечатанная из Яндекса карта, ни за что не нашел бы нужного места. Но несмотря на поздний час, все равно заметил взгляды соседей: в ответ на лай собак в окнах домов, мимо которых он проходил, откидывались занавески – слух о приезде наследника разнесся по поселку быстрее ветра. Дом тети Нади был последним на улице, упиравшейся в железнодорожную насыпь, на нее Ковалев и ориентировался.
Когда он поднялся на крыльцо, в доме напротив тоже откинулась занавеска, а у соседей слева заскрипела и хлопнула входная дверь. Это было неприятно – ковыряться с висячим замком на глазах у незнакомых людей. Будто он вор… Но ключ подошел, что окончательно убедило Ковалева, что он не ошибся и не влез на чужой участок.
До трех часов ночи он топил обе печки. Делать это Ковалев умел плохо, в пустом доме было так же холодно, как на улице, потому он и провозился так долго. Он привык рано ложиться и рано вставать, полночи клевал носом, зато теперь чувствовал себя вполне бодрым.
Иметь дачу в двухстах километрах от города удовольствие сомнительное, но вряд ли Ковалев со своей зарплатой военнослужащего смог бы приобрести что-то получше. Он не ожидал, что тетя Надя завещает дом ему, никогда не задумывался, что у нее не было родственника ближе. Тетя Надя гостила у них часто, и бабушка тоже ездила к ней иногда, но не брала Ковалева с собой, хотя всегда излишне пеклась о здоровье внука. Впрочем, каждое лето Ковалев проводил в спортивных лагерях, а все каникулы – на сборах, даже речи не шло о том, чтобы он поехал куда-нибудь отдыхать.
Дом был небольшим, в две комнаты и кухню, но уютным. И к запаху сырости примешивался знакомый аромат сушеной лаванды – бабушка зашивала ее в матерчатые мешочки и раскладывала по шкафам от моли. Наверное, то же самое делала и тетя Надя.
Одеваться в гражданское было непривычно – Ковалев носил форму. В джинсах и свитере военная выправка ему самому казалась смешной, неуместной… Влада собрала ему с собой только теплые рубашки, сказав, что за городом в ноябре сорочки не понадобятся, да и стирать их негде.
Ковалев натянул джинсы и включил верхний свет. Тогда взгляд его и упал на старый облезлый шкаф – там стоял красный фонарь для печати фотографий, тяжелый, в черном железном корпусе. Ночник с плоским красным стеклом… И если столы, торшеры, ковры с оленями были у всех, то вряд ли многие сельские жители использовали в качестве ночника красный фонарь… Ковалев, убежденный материалист, в передачу мыслей на расстоянии, в предчувствия и генетическую память не верил. Значит, он все же бывал здесь.
Темное осеннее утро казалось глухой полночью. Ковалев с вечера разыскал в кладовке засаленный ватник и подобрал резиновые сапоги с обрезанными голенищами, чтобы выходить во двор. Он зевнул, поежился и шагнул на холодную веранду – словно нырнул в прорубь.
В незнакомом доме собираться было непривычно, непривычно умываться холодной водой из умывальника, бриться перед махоньким потемневшим зеркалом над раковиной. Ковалев садился за стол сразу после ванной – Влада никогда не задерживалась с завтраком, знала, как он не любит опаздывать. Здесь он не стал возиться даже с чаем, думая позавтракать в санатории, – не зря же он заплатил за питание невообразимые деньги…
Во дворах лаяли собаки. Холодный ветер насквозь прохватил куртку, Ковалев прибавил шагу, выходя со двора, и тут же по щиколотку провалился в грязную лужу с ледяной водой. Высокий ботинок не выдержал испытания, сквозь шнуровку просочилась вода, и Ковалев выругался вполголоса – до вечера придется ходить с мокрыми ногами.
До санатория было около километра, он стоял за рекой. В темноте Ковалев прошел мимо тропинки, которая вела вверх по насыпи к железнодорожному мосту, и понял это, только оказавшись у самого берега. Черная глубокая вода блестела в темноте поднятой ветром рябью, и мурашки бежали по спине, стоило представить, какая она холодная.
Дежавю… Он уже тонул когда-то в такой вот черной реке… И берега ее продувал ветер. И мост стоял чуть ниже по течению.
Это случилось на сборах в осенние каникулы, Ковалеву тогда было двенадцать лет, он только-только получил первый юношеский – на пятидесяти метрах вольным стилем, – чем в глубине души очень гордился. Черную воду широкой реки он заметил еще из окна автобуса и даже толкнул соседа – Юрку Сологуба:
– Гляди, какая вода холодная…
– Да ну! – фыркнул Сологуб. – Подумаешь, холодная… Я бы реку переплыл и не поморщился!
– Да я бы тоже переплыл, чего там… – пожал плечами Ковалев. – Но все равно страшно.
К обеду по команде прошел слух, что Ковалев боится холодной воды. Он не очень-то любил оправдываться, да и какие тут могли быть оправдания? Он сам сказал при всех во время тихого часа, что ночью переплывет эту чертову реку, чтобы все уже заткнулись наконец. И если бы не подначки друзей, ему бы, может, и хватило ума отказаться от этой затеи. Но над ним смеялись и твердили, что он испугается.
Ковалев не испугался. Ночью он и особо рьяные насмешники выбрались из корпуса и, накинув лишь куртки поверх маек и трусов, в тапочках, вышли на реку. Подморозило, дул сильный ветер, гнавший рябь по черной воде. Раздеться и то было страшно, а уж ступить босой ногой в воду… Ковалев только тронул носком песок, а уже понял, что выиграть спор будет не так просто, как казалось в теплой постели в тихий час.
В воде ступни заломило до слез. И он едва не отшагнул назад, едва не струсил – но эта попытка не осталась без внимания, сзади раздался смех.
– Чего ржете? Я только разбежаться… – проворчал Ковалев.
После этого отступать было некуда, пришлось в самом деле разбежаться и сигануть в воду головой вперед…
Она была черной… В первый миг перехватило дыхание, но Ковалев несколько метров проплыл под водой и только потом вынырнул, судорожно хватая воздух ртом. Ему представлялось, что самое главное позади, теперь остается только доплыть до противоположного берега, который из воды показался совсем далеким. Ковалев не умел определять расстояния на глаз, думал, что ширина реки не больше ста метров – плыть всего полторы минуты. Уже потом он узнал, что ошибся в два раза. Не во времени – в расстоянии.
Дыхания почему-то не хватало. Это было непривычно – Ковалев мог переплыть сто таких рек и не запыхаться. И движения получались неправильными, неловкими, да еще и судорога скрутила ногу… Течение сносило его в сторону моста, где на противоположной стороне поднимался крутой берег с густым кустарником, и Ковалев забирал правее, борясь с течением, – не хотелось голышом карабкаться наверх через колючие кусты. Плыл он, конечно, кролем, и, выбрасывая руки на поверхность, чувствовал над водой ледяной ветер – в воде было теплей. Гребки почему-то становились все медленней и слабей, пальцы скрючились, но Ковалев не сдавался, не переходил на брасс и не поворачивался на спину.
Темный берег медленно приближался, позади осталось больше половины пути, когда снова свело ногу, гораздо сильней, чем в первый раз. Он дернул к себе носок изо всех сил, а судорога не отпускала, его даже потянуло на дно. Ковалев никогда не боялся воды над головой, но это была не веселая голубая вода бассейна, она была черной, как смола, и ему казалось, что если она сомкнется над ним, то уже не разомкнется.
Он плюнул на судорогу и поплыл на одних руках – это замедлило движение, но зато он перестал так остро чувствовать холод и решил, что и к ледяной воде можно привыкнуть, надо только чуть-чуть подольше подождать.
Преодолев три четверти пути, он перешел на брасс, упорно продолжая выдыхать в воду, чтобы хоть как-то сохранить ритм дыхания. Но вскоре отказался и от этого, по-собачьи задирая подбородок вверх. Казалось, что лицо покрыла ледяная корка, – кожу стянуло и саднило.
А потом кто-то взял его за лодыжку и потянул вниз. Ковалев рванулся только один раз, ощущая лишь равнодушие и тоску, и видел, как над его головой смыкается черная вода… Чтобы никогда больше не разомкнуться. Он еще загребал воду руками, но скользкие пальцы надавили на плечи. Кромешная темнота и холод… Он чувствовал, как водоросли туго оплетают ноги и как скользкие пальцы сжимают горло.
Под водой плеск кажется звоном – Ковалев услышал его сквозь писк в ушах. А еще увидел, как черная вода на секунду стала мутно-зеленой – свет! Он не задумался, откуда этот свет взялся, но потянулся к нему руками и на миг ощутил ледяной ветер. Это, как выяснилось, и спасло ему жизнь.
Верней, спас его Сологуб – ябедник, предатель и трепло. Это он доложил тренеру, что Ковалев пошел купаться. И сделай он это на пять минут позже, Ковалева бы уже не было на свете.
Тренер, увидев его ближе к противоположному берегу, бросился на мост и, как был в ватнике, вязаной шапочке и сапогах, прыгнул в воду… Остальные подоспевшие на помощь шарили по воде лучами фонариков, и если бы Ковалев не выбросил руку над водой, тренер не нашел бы его в темноте.
Чтобы Ковалеву потом ни говорили, а он помнил борьбу под водой. И чувствовал, как тренер с силой разводит в стороны скользкие руки, сомкнувшиеся на горле, как выламывает чужие пальцы, толкает чье-то тяжелое тело ногой в сапоге. И тащит, тащит Ковалева на поверхность…
Врач сказал потом, что это были видения от нехватки воздуха, на грани потери сознания. Что при кислородном голодании и не такое примерещится.
Первое, что сделал тренер – уже на мосту, в свете фонариков, – это влепил Ковалеву короткую оплеуху, от которой тот рухнул как подкошенный. И лицо у тренера в этот миг было страшное: перекосилось все, рот оскалился и губы тряслись.
Он тоже потом говорил Ковалеву, что борьба под водой тому примерещилась, что тот просто запутался в водорослях. И ребята посмеялись, сказали, будто Ковалев все это выдумал, чтобы оправдаться, – ведь реку-то не переплыл.
Теперь он и сам считал, что запутался в водорослях. И понимал, какой опасности подвергался тренер, прыгая с моста в ледяную воду: не зная глубины, в темноте, рискуя разбиться о воду, тут же задохнуться от холодового шока или не доплыть до берега…
Воспоминание привело к неожиданному выводу: следовало купить фонарик, чтобы в другой раз не плутать в темноте. Да много чего еще надо было купить в дом, например лампочек…
Узкая пешеходная дорожка на мосту вдоль рельсов из тяжелых пропитанных мазутом досок прогнила, зияла проломами и провалами, идти по ней Ковалев не решился – железобетонные шпалы внушали больше доверия. Под ними не было сплошного покрытия, и далеко под ногами мелькала черная вода. Впереди светились красные и синие огни семафоров, и Ковалев никак не мог припомнить, что же означает синий свет – не нагонит ли его поезд? По этой ветке ходили только товарные составы, и довольно редко, но все же ходили…
От реки к санаторию вела тропинка через лес, издали стали видны фонари на территории, а потом показался и высокий деревянный дом, сиявший освещенными окнами в резных наличниках, – бывшая дворянская усадьба. Ворота выходили на другую сторону, к шоссе, но и возле задней калитки висела табличка: «Детский пульмонологический санаторий „Березка“. Посторонним вход воспрещен». Калитка не запиралась. Ни одной березки на территории не было, меж асфальтированных дорожек позади усадьбы росли редкие вековые ели, а со стороны ворот был разбит небольшой парк, который в это время года создавал удручающее впечатление: голые черные ветви дубов и лип сплетались над двумя прямыми аллеями. Ковалев увидел их накануне в сумерках, на фоне унылого серого неба и деревянного дома с облупившейся краской. Две его ассиметричные башенки поднимались над деревьями, словно острые уши огромного зверя.
Оказавшись в свете фонаря, Ковалев взглянул на часы: было без пяти восемь. Он едва не опоздал! А ведь надо успеть раздеться и дойти до столовой… Если детей приведут на завтрак, а его там не будет… Паника, Ковалеву несвойственная, опять накатила внезапно, в самую неподходящую минуту, и, добравшись до задней двери с надписью «пожарный выход», он долго не мог ее открыть, дергая за ручку, пока не догадался толкнуть дверь от себя. Наверное, глупо это выглядело со стороны, и Ковалев со злостью подумал, что пожарный выход должен открываться наружу – на то он и пожарный. В гардеробе он долго расстегивал заевшую молнию на куртке и затянул узлом шнурок на ботинке.
Ковалев был уверен, что ничего не боится, даже удивлялся иногда самому себе: разве можно совсем ничего не бояться? До той страшной ночи, когда у Ани случился первый приступ астмы. Когда они с женой смотрели, как задыхается их дочь, и не могли сделать ровным счетом ничего – только ждать приезда скорой. Ковалев навсегда запомнил это ощущение бессилия и ужаса, ему часто снилось посиневшее лицо дочери, кашель и сиплый клекот у нее в груди. И несмотря на заверения врачей, на ингалятор, что теперь был под рукой, он все равно до паники боялся повторения.
В больнице с Аней лежала Влада, почти целый месяц, – и речи не шло о том, чтобы оставить домашнего ребенка, который никогда не ходил в детский сад, в окружении чужих людей. Влада и ненадолго не могла уйти из больницы – у Ани снова начинался приступ. Врачи, конечно, говорили, что ребенок вскоре начнет пользоваться этим и вызывать приступы сознательно, но даже они подтверждали, что это стресс, который пока девочке ни к чему, и приучать ее к отсутствию близких надо постепенно.
Через год ей идти в школу…
Хоть Влада и работала дома, но работала, – месяц ее хозяин вытерпел, но, услышав про сорок два дня в санатории, предложил уволиться. Ковалев не был в отпуске года три, и ему отказать не имели права. Путевка «Мать и дитя» сорвалась в последнюю минуту, поликлиника предлагала или невообразимые по цене варианты (можно было купить подержанную машину), или бесплатные, но только для Ани.
Ковалев был готов залезть в долги, но Влада предложила сначала поискать санаторий самостоятельно. Они весь вечер сидели за компьютером, составляя список аллергологических санаториев, пока Ковалев не вспомнил вдруг, что тетя Надя работала врачом в детском санатории. И ее рассказы о чудесном целебном воздухе в Заречном вспомнил тоже. Наутро он не без труда выяснил, что санаторий называется «Березка», имеет пульмонологический профиль, действует круглый год, но осенью и зимой принимает в основном воспитанников специализированных интернатов. По телефону он говорил с секретарем главврача, и та, узнав, что Ковалев – внучатый племянник Надежды Андреевны Захаровой, пообещала немедленно договориться о путевке. И договорилась.
И питаться Ковалев мог в санатории: хоть стоило это не дешево, но все равно не сравнимо со стоимостью подержанной машины. На этом настояла Влада – ее приводили в ужас мысли о том, как ее муж будет разводить супы из пакетиков и разогревать замороженные полуфабрикаты. Готовить Ковалев не умел вообще, Влада сомневалась даже в том, что он способен поджарить себе яичницу, и была недалека от истины.
Накануне вечером она позвонила четыре раза, расспрашивая, как они устроились в Заречном.
Конечно, появление Ковалева в санатории было нарушением режима, несмотря на собранную им гору справок, и не будь он наследником тети Нади, никто бы не позволил ему даже входить на территорию. Потому он безропотно согласился лишь маячить на глазах у дочери весь день и только на два часа, после полдника, забирать ее на прогулку.
Накануне и врач, и воспитательница, и нянечка, и сам Ковалев долго убеждали Аню, что папа не может ночевать в палате с другими девочками и придет, когда все дети оденутся и выйдут на завтрак. Он еще час ходил под окнами ее спальни после того, как погасили свет, и ждал, что его позовут. К нему, сжалившись, вышла нянечка и сказала, что девочка давно спит и можно спокойно идти в поселок.
Если бы у них с Владой родился парень, Ковалев не позволил бы делать из него домашнего ребенка – ходил бы его отпрыск в детский сад как миленький. И в лагеря бы ездил, и в санатории мог бы побыть без нянек.
Только оказавшись здесь, Ковалев вспомнил, что большинство детей в санатории из интерната, – значит, его присутствие рядом с Аней будет им вдвойне обидно.
Бабушка часто пугала его детским домом. Если ему случалось нашалить, она не ругалась, а хваталась за сердце и говорила чуть не плача:
– Ты меня доведешь… Вот я умру, что с тобой будет? Отдадут тебя в детский дом…
Тут она обычно не могла удержать слез, обнимала Ковалева, гладила по голове и целовала в макушку. Дед бабушкиных слез тоже побаивался, поэтому лишь потихоньку показывал Ковалеву кулак.
Маленьким Ковалев хорошо себе представлял, что такое детский дом, и считал его страшным местом. Бабушка пояснила просто и доходчиво: это детский сад, из которого тебя никогда не забирают. И слезы ее лишь подтверждали самые мрачные представления.
Бабушка умерла три года назад, и дед не намного ее пережил.
* * *
Душными летними ночами, когда реку затягивает плотный туман, случается слышать за его пеленой легкие всплески – и люди привычно говорят: рыба играет. Да, бывает, что юркая рыбка подпрыгнет над водой – за комаром ли, а может, и просто от радости бытия, – и снова уйдет в глубину, оставив мимолетный круглый след на воде. В безмолвии и безветрии всплеск слышен далеко, отчетливо… Но иногда доводится людям увидеть в тумане речную деву, коих немало рождают летние ночи: сидит она на камне или на коряге, а то и выбирается на мостки, проложенные к воде с берега. Подбирает ноги, обнимает бледные колени – или расчесывает гребнем мокрые волосы. Смотрит на свое отражение, любуется собственной наготой – юность, даже сотканная из тумана, всегда прекрасна. Летней ночью речная дева безмятежна, окутана негой – и не всегда спешит уйти обратно в реку, заслышав чье-то приближение. Тронет ладошкой воду – будто рыбка плеснула в тишине. А бывает, и засмеется тихонько, бывает, и шепнет что-нибудь, особенно если почует молодого пригожего парня, бывает, поманит к себе, закружит голову бледной своей наготой. Играет речная дева, озорничает – без злобы, без тайного умысла, просто так.
Но если черной осенней ночью выходит речная дева из черной ледяной воды – ей не до озорства. Тревога не дает ей покоя, толкает на берег, гонит к людям – к черным стеклам жилья. И призрачные бледные ладони ложатся на стекло снаружи, оставляя мокрые следы, и мутное пятно лица проступает в темноте. Холод и сырость сочатся в детские спальни, запах тины – запах темного речного дна. Беззаботная летом, осенними ночами речная дева тоскует по детям – ведь у нее никогда не будет своих детей. И потому иногда она забирает чужих…
* * *
Санаторий на удивление напоминал лагерь из далекого детства: звуками, запахами, деревянными лестницами, нарисованными на стенах картинками. Но в детстве Ковалев не замечал, до чего же невозможный шум производят дети и как отвратительны окрики воспитательниц, призывающих их к порядку. Впрочем, Ковалев ездил в спортивные лагеря, где воспитательниц не было, – и вполне хватало слова (а иногда и взгляда) тренера.
По лестнице с грохотом неслась старшая группа – санаторий был рассчитан на сто двадцать коек и принимал детей от четырех до семнадцати лет. На больных эти охламоны походили мало. Кто-то ловко перемахнул через перила и вполне удачно приземлился на пол.
– Так, Селиванов! – раздалось сверху. – Я все видела! Еще одно замечание, и ты сюда больше не поедешь, тебе понятно?
Довольный собой Селиванов выпрямился и даже не взглянул на воспитательницу.
Ковалев машинально отступил обратно к гардеробу, когда разновозрастная толпа повалила мимо него к узкой двери в столовую. Немного особняком и чуть поспокойней держались некоторые девочки, но далеко не все. Штурм двери был в разгаре, когда из приемной главврача стуча каблуками вышла старшая воспитательница – миниатюрная женщина лет пятидесяти, накануне показавшаяся Ковалеву тихой, интеллигентной и вызывающей симпатию. Ее звали Зоя Романовна.
– Это что такое? – Она вроде и не повышала голоса, но прозвучал он необычайно громко. – Быстро построились!
От ее слов даже у Ковалева мороз прошел по коже – словно он на секунду опять стал школьником. Ощущение было неприятным, давящим, и даже вспомнив, что ему скоро тридцать, а вовсе не десять лет, Ковалев от него не избавился. Дети же сразу примолкли и не то чтобы построились, но в столовую начали заходить чинно, по одному – по двое, не толкались, а ребята постарше с шутовскими поклонами даже пропускали вперед девочек.
Ковалев уважал дисциплину и не видел ничего дурного в пресловутом хождении строем, в жесткой иерархии чувствовал себя как рыба в воде, – наверное, поэтому и выбрал когда-то военную академию. Его работа в НИЦ мало напоминала военную службу, но он привык носить форму и с легкостью подчинялся старшим по званию, считая эту способность оборотной стороной умения руководить. Однако воспоминание о школьной дисциплине нагнало на Ковалева тоску – он давно понял разницу между принуждением и добровольным подчинением.
Накануне Зоя Романовна произвела на него иное впечатление. Ковалев столкнулся с ней в дверях приемной главврача, когда пришел отдать деньги, и, видимо, сильно ее напугал, скорее всего своим ростом, – он был почти на голову выше и запросто мог сбить ее с ног. Она отшатнулась и ахнула, но быстро взяла себя в руки и улыбнулась:
– Так вот вы какой, Сергей Александрович Ковалев… Не ожидала, не ожидала… Я вас представляла совсем другим.
Ковалев удивился ее словам, ему даже почудилась некоторая издевка в том, как она произнесла его имя, но Зоя Романовна тут же пояснила:
– Надежда Андреевна часто рассказывала о вас, мы с нетерпением ждали вашего приезда.
Потом Ковалев понял, что его приезд в Заречное – событие в скучной и размеренной жизни местных обитателей. И уже перед завтраком почуял на себе пристальные и любопытные взгляды работников санатория.
Новые комментарии